Под берегом раскинуты Шатры; старухи, лошади С порожними телегами Да дети видны тут. А дальше, где кончается Отава подкошенная, Народу тьма! Там белые Рубахи баб, да пестрые Рубахи мужиков, Да голоса, да звяканье Проворных кос. «Бог на́ помочь!» — Спасибо, молодцы!
Беден, нечесан Калинушка, Нечем ему щеголять, Только расписана спинушка, Да за рубахой не знать. С лаптя до ворота Шкура вся вспорота, Пухнет с мякины живот. Верченый, крученый, Сеченый, мученый, Еле Калина бредет: В ноги кабатчику стукнется, Горе потопит в вине. Только в субботу аукнется С барской конюшни жене…
Сидит в лодке и так звонко кричит он нам в окна: «Эй, нет ли у вас вина… и поесть мне?» Я посмотрела в окно сквозь ветви ясеней и вижу: река вся голубая от луны, а он, в белой рубахе и в широком кушаке с распущенными на боку концами, стоит одной ногой в лодке, а другой на берегу.
Вид этих работающих на поле сражения, бородатых мужиков с их странными неуклюжими сапогами, с их потными шеями и кое у кого расстегнутыми косыми воротами рубах, из под которых виднелись загорелые кости ключиц, подействовал на Пьера сильнее всего того, что̀ он видел и слышал до сих пор о торжественности и значительности настоящей минуты.
Потом почесался, подумал и прибавил: «Константину Макарычу». Довольный тем, что ему не помешали писать, он надел шапку и, не набрасывая на себя шубейки, прямо в рубахе выбежал на улицу…
Сел на него, на этого людоеда, без рубахи, босой, в однех шароварах да в картузе, а по голому телу имел тесменный поясок от святого храброго князя Всеволода-Гавриила из Новгорода, которого я за молодечество его сильно уважал и в него верил; а на том пояске его надпись заткана: «Чести моей никогда не отдам».