А на речке, братья, на Немиге
Княжью честь в обиду
не дают —
День и ночь снопы кладут на риге,
Не снопы, а головы кладут.
Дай оглянусь. Простите ж, сени, // Где дни мои текли в глуши, // Исполнены страстей и лени // И снов задумчивой души. // А ты, младое вдохновенье, // Волнуй мое воображенье, // Дремоту сердца оживляй, // В мой угол чаще прилетай, //
Не дай остыть душе поэта, // Ожесточиться, очерстветь // И наконец окаменеть // В мертвящем упоенье света, // В сем омуте, где с вами я // Купаюсь, милые друзья!
— Покупайте, Павел Иванович, — сказал он. — За именье можно всегда дать эту <цену>. Если вы
не дадите за него тридцать тысяч, мы с братом складываемся и покупаем.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй
не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
— Да все можно давать… Супу, чаю… Грибов да огурцов, разумеется,
не давать, ну и говядины тоже не надо, и… ну, да чего тут болтать-то! — Он переглянулся с Разумихиным. — Микстуру прочь, и всё прочь, а завтра я посмотрю… Оно бы и сегодня… ну, да…
Бывает, моего счастливее везет. // У нас в пятнадцатой дивизии,
не дале, // Об нашем хоть сказать бригадном генерале.
Неточные совпадения
Его нежданным появленьем, // Мгновенной нежностью очей // И странным с Ольгой поведеньем // До глубины души своей // Она проникнута;
не может // Никак понять его; тревожит // Ее ревнивая тоска, // Как будто хладная рука // Ей сердце жмет, как будто бездна // Под ней чернеет и шумит… // «Погибну, — Таня говорит, — // Но гибель от него любезна. // Я
не ропщу: зачем роптать? //
Не может он мне счастья
дать».
Но там, где Мельпомены бурной // Протяжный раздается вой, // Где машет мантией мишурной // Она пред хладною толпой, // Где Талия тихонько дремлет // И плескам дружеским
не внемлет, // Где Терпсихоре лишь одной // Дивится зритель молодой // (Что было также в прежни леты, // Во время ваше и мое), //
Не обратились на нее // Ни
дам ревнивые лорнеты, // Ни трубки модных знатоков // Из лож и кресельных рядов.
Вдовы Клико или Моэта // Благословенное вино // В бутылке мерзлой для поэта // На стол тотчас принесено. // Оно сверкает Ипокреной; // Оно своей игрой и пеной // (Подобием того-сего) // Меня пленяло: за него // Последний бедный лепт, бывало, //
Давал я. Помните ль, друзья? // Его волшебная струя // Рождала глупостей
не мало, // А сколько шуток и стихов, // И споров, и веселых снов!
И вот ввели в семью чужую… // Да ты
не слушаешь меня…» — // «Ах, няня, няня, я тоскую, // Мне тошно, милая моя: // Я плакать, я рыдать готова!..» — // «Дитя мое, ты нездорова; // Господь помилуй и спаси! // Чего ты хочешь, попроси… //
Дай окроплю святой водою, // Ты вся горишь…» — «Я
не больна: // Я… знаешь, няня… влюблена». // «Дитя мое, Господь с тобою!» — // И няня девушку с мольбой // Крестила дряхлою рукой.
Увы, на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б
не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, // И тесноту, и блеск, и радость, // И
дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки; только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть
не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я всё их помню, и во сне // Они тревожат сердце мне.