Ночь прошла, и кровяные зори Возвещают бедствие с утра. Туча надвигается от моря На четыре княжеских шатра. Чтоб четыре солнца не сверкали, Освещая Игореву рать, Быть сегодня грому на Каяле, Лить дождю и стрелами хлестать! Уж трепещут синие зарницы, Вспыхивают молнии кругом. Вот где копьям русским преломиться, Вот где саблям острым притупиться, Загремев о вражеский шелом!
Вы, князья буй Рюрик и Давид! Смолкли ваши воинские громы. А не ваши ль плавали в крови Золотом покрытые шеломы? И не ваши ль храбрые полки Рыкают, как туры, умирая От каленой сабли, от руки Ратника неведомого края? Встаньте, государи, в злат стремень За обиду в этот черный день, За Русскую землю, За Игоревы раны — Удалого сына Святославича!
Издатель Русского Вестника Глинка, которого узнали («писатель, писатель!» послышалось в толпе), сказал, что ад должно отражать адом, что он видел ребенка, улыбающегося при блеске молнии и при раскатах грома, но что мы не будем этим ребенком.
Он становился гуще и гуще, разрастался, перешел в тяжелые рокоты грома и потом вдруг, обратившись в небесную музыку, понесся высоко под сводами своими поющими звуками, напоминавшими тонкие девичьи голоса, и потом опять обратился он в густой рев и гром и затих.
Раздался по лесу хохот, словно гром загремел, и возговорит купцу зверь лесной, чудо морское: «Не надо мне твоей золотой казны: мне своей девать некуда.
О, Лермонтов презрением могучим К бездушным людям, к мелким их страстям Ты был подобен молниям и тучам, Бегущим по нетронутым путям, Где только гром гремит псалмом певучим.
Я понял, но сердцем, — о нет, не умом, Я знаю, что радостней царственный гром, Что молния губит людей и зверей, Но мир наш вдвойне обольстителен с ней.