Неточные совпадения
От устья Оки до Саратова и дальше вниз правая сторона Волги «Горами» зовется. Начинаются горы еще над Окой, выше Мурома, тянутся до Нижнего, а потом вниз по Волге. И чем дальше, тем выше
они. Редко горы перемежаются — там только, где
с правого бока река в Волгу пала. А таких рек немного.
Вопросил своих слуг белый русский царь: «А зачем мордва кругом стоит и
с чем она Богу своему молится?» Ответ держат слуги верные: «Стоят у
них в кругу бадьи могучие, в руках держит мордва ковши заветные, заветные ковши больши-нáбольшие, хлеб да соль на земле лежат, каша, яичница на рычагах висят, вода в чанах кипит, в ней говядину янбед варит».
Таковы сказанья на Горах. Идут
они от дедов, от прадедов. И у русских людей, и у мордвы
с черемисой о русском заселенье по Волге преданье одно.
Хлебопашество — главное занятье нагорного крестьянина, но повсюду
оно об руку
с каким ни на есть промыслом идет, особливо по речным берегам, где живет чистокровный славянский народ.
Закупали медвежат у соседних чуваш да черемис Казанской губернии, обучали
их всякой медвежьей премудрости: «как баба в нетопленой горнице угорела, как малы ребята горох воровали, как у Мишеньки
с похмелья голова болит».
На зиму в город помещики съехались, ознакомились
с французами и по русскому добродушию приютили
их, приголубили.
Навели зверей
с тысячу, поставили рядами, стали
их заставлять палки на плечо вскидывать, показывать, как малы ребята горох воровали.
Чуть не по всем нагорным селеньям каждый крестьянин хоть самую пустую торговлю ведет: кто хлебом, кто мясом по базарам переторговывает, кто за рыбой в Саратов ездит да зимой по деревням ее продает, кто сбирает тряпье, овчины, шерсть, иной строевой лес
с Унжи да
с Немды гонят; есть и «напольные мясники», что кошек да собак бьют да шкурки
их скорнякам продают.
Кто говорил, что клад Кузьмы Рощина достался
ему, кто заверял, что знается Данило
с разбойниками, а в Муромских лесах в те поры
они еще «пошаливали», оттого и пошла молва по народу, будто богатство Даниле на дуване досталось.
Слыхали те посадские про тульского кузнеца Демидова, как наградил
его царь-государь и какие богатства взял тот кузнец
с непочатых еще Уральских рудников.
Разграбили
они его, выжгли, валы срыли, пушки, пищали
с собой увезли…
Пруды заводские выкопал нá диво: верст по девяти в долину,
с трехверстными плотинами; по тем прудам суда под парусами у
него хаживали.
Ладил
он сначала
с князем Григорьем Орловым, вовремя от
него отвернулся и вовремя прилепился к другому князю Григорью — к Потемкину.
С Потемкиным Поташов сроду не видался, а был в дружеской переписке и в безграмотных письмах своих «братцем»
его называл.
Старики рассказывают, что однажды Потемкин зимой в Москве проживал; подошел Григорий Богослов —
его именины; как раз к концу обеда прискакал от Поташова нарочный
с такими плодами, каких ни в Москве, ни в Петербурге никто и не видывал.
— Кто одолеет, —
с усмешкой Андрей отвечал, и те злобные слова последними
его словами были.
На иные дела гусаров нельзя посылать —
их берег Поташов, а надо же бывало иной раз кому язык мертвой петлей укоротить, у кого воза
с товарами властной рукой отбить, кого в стену замуровать, кого в пруд послать карасей караулить.
Был у
него на руках мешок
с золотом, не успел
его передать Поташову, когда смерть застигла властного барина…
Только четыре годика прожил Марко Данилыч
с женой. И те четыре года ровно четыре дня перед
ним пролетели. Жили Смолокуровы душа в душу, жесткого слова друг от дружки не слыхивали, косого взгляда не видывали. На третий год замужества родила Олена Петровна дочку Дунюшку, через полтора года сыночка принесла, на пятый день помер сыночек; неделю спустя за
ним пошла и Олена Петровна.
— К Богу духов и всякия плоти, — печально, но торжественно молвила Дарья Сергевна и, подав
ему нá руки все еще смеявшуюся Дуню: — Подите
с ней, — сказала, — надо опрятать покойницу.
Мрачен, грозен, властен стал
с другими, скуп, суров, неподступен для всех подначальных.
С утра до ночи черною, хмарою тучей ходил, но как только взглянет на отца веселыми синенькими глазками Дуня —
он тотчас просияет, и тут проси у
него что хочешь.
Богатства росли
с каждым годом — десяти лет после братниной смерти не минуло, а Марка Данилыча стали уж считать в миллионе, и загремело по Волге имя
его.
Из любви к названой дочке приняла Дарья Сергевна на себя и хозяйство по дому Марка Данилыча, принимала
его гостей, сама
с Дуней изредка к
ним ездила, но черного платья и черного платка не сняла.
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая из дому в дом: за больными походить,
с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли
с клятвами, что про беспутную Даренку
они вернехонько всю подноготную знают — ходит-де в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
— Надо
ему приехать, надо, Сергевнушка, — тоже ведь заговенье, —
с усмешкой сказала Ольга Панфиловна, лукаво прищурив быстро бегавшие глазки. — До кого ни доведись, всяк к заговенью к своей хозяюшке торопится. А ты хоть и не заправская, а тоже хозяйка.
— Мир дому сему и живущим в
нем!..
С преддверием честной Масленицы поздравляю, сударыня Дарья Сергевна.
Разница между
ними в том только была, что благородная приживалка водилась
с одними благородными,
с купцами да
с достаточными людьми из мещанства, а Анисья Терентьевна
с чиновными людьми вовсе не зналась, держась только купечества да мещанства…
У Анисьи Терентьевны были еще два промысла; Ольге Панфиловне, как церковнице,
они были не
с руки.
Когда дети, подрастая, переставали резвиться, когда зачинали, по выражению Анисьи Терентьевны, часослов дерма драть, тогда турлы-мурлы в сторону, и праздное место
его заступал дьявол
с хвостом,
с рогами и
с черной эфиопской образиной…
Нечего делать, велю Федюшке, мальчонке-то ихнему, сызнова учить азбуку, пущай
его зады твердит, покамест батька
с маткой не справятся…
— Пожурю! Лаской! —
с насмешкой передразнила ее Анисья Терентьевна. — Не так, сударыня моя, не так… Что про это писано?.. А?.. Не знаешь? Слушай-ка, что: «Не ослабляй, бия младенца, аще бо лозою биеши
его — не умрет, но здравее будет, ты бо, бия
его по телу, душу
его избавляешь от смерти; дщерь ли имаши — положи на ню грозу свою и соблюдеши ю от телесных, да не свою волю приемши, в неразумии проку́дит девство свое». Так-то, сударыня моя, так-то, Дарья Сергевна.
«Воспитай детище
с прещением и не смейся к
нему, игры творя: в мале бо ся ослабиши, в велице поболи́ши, скорбя».
Горе, коль есть
его с кем размыкать, — еще не горе, а только полгоря.
— Да, Марко Данилыч, вот уж и восемь годков минуло Дунюшке, — сказала Дарья Сергевна, только что встали
они из-за стола, — пора бы теперь ее хорошенько учить. Грамоту знает, часослов прошла, втору кафизму читает,
с завтрашнего дня думаю ее за письмо посадить… Да этого мало… Надо вам подумать, кому бы отдать ее в настоящее ученье.
Человек
с достатком был, но далеко не
с таким, как у Марка Данилыча, оттого и старался
он при всяком случае угодить богатому сватушке.
Марку Данилычу старица Божия понравилась; целые вечера проводил
он с ней в беседах не только от Божественного писания, но и о мирских делах; ловкая уставщица была и в
них сведуща…
Марку Данилычу ее рассказы пришлись по́ сердцу; щедро наградив Манефу за службы, в
его домашней моленной Макриной отправленные, обещал на будущее время быть благодетелем честно́й обители, если же мать Манефа
с сестрами будут согласны, то, пожалуй, и ктитором сделаться.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала
их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб
с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
Смолокуров соглашался
с красноглаголивой уставщи́цей, говорил, что самому
ему доводилось и тех, и других видать и что
он не знает, которые из
них хуже.
«И то еще я замечал, — говорил
он, — что пенсионная, выйдя замуж, рано ли поздно, хахаля заведет себе, а не то и двух, а котора у мастерицы была в обученье, дура-то дурой окажется, да к тому же и злобы много накопит в себе…» А Макрина тотчá
с ему на те речи: «
С мужьями у таких жен, сколько я
их ни видывала, ладов не бывает: взбалмошны, непокорливы, что ни день, то в дому содом да драна грамота, и таким женам много от супружеских кулаков достается…» Наговорившись
с Марком Данилычем о таких женах и девицах, Макрина ровно обрывала свои россказни, заводила речь о стороннем, а дня через два опять, бывало, поведет прежние речи…
Разговаривая так
с Макриной, Марко Данилыч стал подумывать, не отдать ли
ему Дуню в скиты обучаться. Тяжело только расстаться
с ней на несколько лет… «А впрочем, — подумал
он, — и без того ведь я мало ее, голубушку, видаю… Лето в отъезде, по зимам тоже на долгие сроки из дому отлучаюсь… Станет в обители жить, скиты не за тридевять земель, в свободное время завсегда могу съездить туда, поживу там недельку-другую, полюбуюсь на мою голубушку да опять в отлучки — опять к ней».
Повисла слеза на реснице у Марка Данилыча, когда вспомнилась
ему женина кончина. Грустно покачал
он головою и
с легким укором промолвил...
— Эх, Дарья Сергевна, Дарья Сергевна! — горько
он вымолвил. — Бог
с вами!.. Не того я ждал, не то думал… Ну, да уж если так — ваша воля… Дуню в таком разе уж вы не оставьте.
Попутным ветром вниз по реке бежал моршанский хлебный караван; стройно неслись гусянки и барки, широко раскинув полотняные белые паруса и топсели, слышались
с судов громкие песни бурлáков, не те, что поются надорванными
их голосами про дубину, когда рабочий люд, напирая изо всей мочи грудью на лямки, тяжело ступает густо облепленными глиной ногами по скользкому бечевнику и едва-едва тянет подачу.
На другой гусянке раздался дружный, громкий хохот — какой-то бурлак, взяв за обору истоптанный лапоть и размахивая
им, представляет попа
с кадилом, шуткой отпевая мертвецки пьяного товарища, ровно покойника, а бурлаки заливаются веселым смехом…
— Сегодня ж изготовлю, — молвила Макрина и, простясь
с Марком Данилычем, предовольная пошла в свою горницу. «Ладно дельцо обделалось, — думала она. — После выучки дом-от нам достанется. А
он, золотая киса, домик хороший поставит, приберет на богатую руку, всем разукрасит, души ведь не чает
он в дочке… Скажет матушка спасибо, поблагодарит меня за пользу святой обители».
— Стряпущую-то, пожалуй, и не надо, — молвила Макрина, — кушанье будет
им от обители, из матушкиной кельи станут приносить, а не то, если в угоду,
с чапуринскими девицами станет обедать и ужинать. Поваднее так-то будет,
они ж ей погодки, ровесницы — подругами будут.
На новоселье сам Марко Данилыч привез
их и больше двух недель прогостил в обители — все-то жалко было
ему расставаться
с Дунюшкой…
Глядел сумрачно, невесело, мало
с кем говорил, тяжкая кручина одолевала сердце
его.
Поджидая дочку и зная, что года через два, через три женихи станут свататься, Марко Данилыч весь дом переделал и убрал
его с невиданной в том городке роскошью — хоть в самой Москве любому миллионщику такой дом завести.
Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света // В
нем злую храбрость выхвалял: //
Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье //
Он отличился, смело в грязь //
С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво,
с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин
с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что
он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине
с своей душой // Был недоволен сам собой.
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, // В очках и в рыжем парике. // Как истинный француз, в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, //
Его на свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок
с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины
с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.
Вот, окружен своей дубравой, // Петровский замок. Мрачно
он // Недавнею гордится славой. // Напрасно ждал Наполеон, // Последним счастьем упоенный, // Москвы коленопреклоненной //
С ключами старого Кремля; // Нет, не пошла Москва моя // К
нему с повинной головою. // Не праздник, не приемный дар, // Она готовила пожар // Нетерпеливому герою. // Отселе, в думу погружен, // Глядел на грозный пламень
он.