Еще первыми русскими насельниками Пьяной река за то прозвана, что шатается, мотается она во все стороны, ровно хмельная баба, и, пройдя верст пятьсот закрутасами да изворотами, подбегает к своему истоку и чуть не возле него в Суру выливается.
Прошел Великий пост, пора бы домой Мокею Данилычу, а его нет как нет. Письма Марко Данилыч в Астрахань пишет и к брату, и к знакомым; ни от кого нет ответа. Пора б веселы́м пирком да за свадебку, да нет одного жениха, а другой без брата не венчается. Мину́л цветной мясоед, настало крапивное заговенье. Петровки подоспели, про Мокея Данилыча ни слуху ни духу. Пали, наконец, слухи, что ни Мокея, ни смолокуровских приказчиков в Астрахани нет, откупные смолокуровские воды пустуют, остались ловцам не сданные.
Мрачен, грозен, властен стал с другими, скуп, суров, неподступен для всех подначальных. С утра до ночи черною, хмарою тучей ходил, но как только взглянет на отца веселыми синенькими глазками Дуня — он тотчас просияет, и тут проси у него что хочешь.
Потому Красноглазихе в старообрядских домах и было больше доверия, чем прощелыге Ольге Панфиловне, что, ходя по раскольникам из-за подарков, прикидывалась верующею в «спасительность старенькой веры» и уверяла, что только по своему благородству не может открыто войти в «ограду спасения» и потому и живет «никодимски».
По домам обучать Красноглазиха не ходила, разве только к самым богатым; мальчики, иногда и девочки сходились к ней в лачужку, что поставил ей какой-то дальний сродник на огороде еще тогда, как она только что надела черное и пожелала навек остаться христовой невестой.
Запугав антихристом и дьяволом учеников, поучает, бывало, их мастерица, как должно жить и чего не творить, дабы не впасть во власть врага Божия, не сойти вместе с ним в тартарары преисподние.
— А я на базар ходила, моя сударыня, да и думаю, давно не видала я болезную мою Дарью Сергевну, сем-ка забреду к ней, сем-ка погляжу на нее да узнаю, как вы все живете-можете…
А до базару заходила я к Шигиным, забегала на единую минуточку — мальчонка-то ихний азбуку прошел, за часослов сажать пора, да вот друга неделя ни каши не несет, ни платá, ни полтины.
— Ахти, засиделась я у вас, сударыня, — вдруг встрепенулась Анисья Терентьевна. — Ребятенки-то, поди, собралися на учьбу́, еще, пожалуй, набедокурят чего без меня, проклятики — поди, теперь на головах чать по горнице-то ходят. Прощайте, сударыня Дарья Сергевна. Дай вам Бог в добром здоровье и в радости честну́ю Масленицу проводить. Прощайте, сударыня.
— Да, Марко Данилыч, вот уж и восемь годков минуло Дунюшке, — сказала Дарья Сергевна, только что встали они из-за стола, — пора бы теперь ее хорошенько учить. Грамоту знает, часослов прошла, втору кафизму читает, с завтрашнего дня думаю ее за письмо посадить… Да этого мало… Надо вам подумать, кому бы отдать ее в настоящее ученье.
Ден пять прошло после тех разговоров. Про отправленье Дунюшки на выучку и помина нет. Мать Макрина каждый раз заминает разговор о том, если зачнет его Марко Данилыч, то же делала и Дарья Сергевна. Иначе нельзя было укрепить его в намеренье, а то, пожалуй, как раз найдет на него какое-нибудь подозренье. Тогда уж ничем не возьмешь.
Заискрились взоры у Марка Данилыча, и молча вышел он из горницы. Торопливо надев картуз, пошел на городской бульвар, вытянутый вдоль кручи, поднимавшейся над Окою. Медленным шагом, понурив голову, долго ходил между тощих, нераспустившихся липок.
— По воскресеньям бы часы только стояла, а к утрене ходила бы разве только на большие праздники — а то ее отнюдь не неволить: ребенок еще, — молвил Марко Данилыч.
В семь лет злоречие кумушек стихло и позабылось давно, теперь же, когда христовой невесте стало уж под сорок и прежняя красота сошла с лица, новые сплетки заводить даже благородной вдовице Ольге Панфиловне было не с руки, пожалуй, еще никто не поверит, пожалуй, еще насмеется кто-нибудь в глаза вестовщице.
— Бог милостив, пройдет, — успокаивала его сама неспокойная Дарья Сергевна. — Горяченьким на ночь ее напою, горчишник приложу. Нельзя же иной раз не прихворнуть.
— Ох, боюсь я, Дарья Сергевна! Ну как, сохрани Господи!.. Что тогда?.. — с отчаяньем говорил Смолокуров, поникнув головой и ходя взад и вперед по комнате.
Притка ты, притка, приткина мать, бо́лести, уроки, призор очес; подите от рабы Божией Евдокеи во темны́е леса, на сухи́ дерева, где народ не ходит, где скот не бродит, где птица не летает, где зверье не рыщет…
Сняв сапоги, в одних чулках Марко Данилыч всю ночь проходил взад и вперед по соседней горнице, чутко прислушиваясь к тяжелому, прерывистому дыханью дочери и при каждом малейшем шорохе заглядывая в щель недотво́ренной двери.
Поглядеть на него в косной аль потом в караване, поверить нельзя, чтоб этот сумрачный, грозный купчина был тот самый Марко Данилыч, что, до́ свету вплоть, в одних чулках проходил по горнице, отирая слезы при одной мысли об опасности нежно любимой Дуни.
— Нечего нам у тебя проживаться. Расчет подавай! Просили, просили приказчика, четвертый день прошел, а рассчитывать нас не рассчитывает… Так сам рассчитай — ты хозяин, дело твое…
Сидор в лаптях, в краденом картузе, с котомкой за плечами, попросил одного из рабочих, закадычного своего приятеля, довезти его в лодке до берега. Проходя мимо рабочих, все еще стоявших кучками и толковавших про то, что будет, крикнул им...
Краем уха не слушая юркого, торопливого еврейчика, с жаром уверявшего, что «его благородия гасшпадина капитана немá», Марко Данилыч степенно прошел в канцелярию, где до десятка мрачных, с жадными взорами, вольнонаемных писцов перебирали бумаги, стучали на счетах и что-то записывали в просаленные насквозь толстые книги.
— Уж как мне противен был этот тюлень, — продолжал свое Смолокуров. — Говорить даже про него не люблю, а вот поди ж ты тут — пустился на него… Орошин, дуй его горой, соблазнил… Смутил, пес… И вот теперь по его милости совсем я завязался. Не поверишь, Зиновий Алексеич, как не рад я тюленьему промыслу, пропадай он совсем!.. Убытки одни… Рыба — дело иное: к Успеньеву дню расторгуемся, надо думать, а с тюленем до самой последней поры придется руки сложивши сидеть. И то половины с рук не сойдет.
Быстро откинулась от окна Лизавета Зиновьевна. Лицо ее пылало, ярым блеском глаза загорелись. Гневно окинув очами Марка Данилыча, строго, спокойно, молча прошла она к Дарье Сергевне.
— Вот и согрешим, — с довольством потирая руки и ходя по комнате, говорил Марко Данилыч. — Наше от нас не уйдет; а воротимся домой, как-нибудь от этих грехов отмолимся. Не то керженским старицам закажем молиться. Здесь же недалече… Там, брат, на этот счет ух какие мастерицы!.. Первый сорт!..
Марко Данилыч отвернулся от Фадеева, молча прошел к окну и стал разглядывать улицу. После короткого молчанья Фадеев, неслышно шаг за шагом ступая вперед и вытянув шею по-гусиному, спросил вполголоса Марка Данилыча...
— Дурак!.. Не обозначились!.. Без тебя знают, что не обозначились, — крикнул на него Марко Данилыч. — Что на этот счет говорят по караванам? Вот про что тебя, болвана, спрашивают… Слухи какие ходят для эвтого предмету?.. На других-то есть караванах?
Потом к Дуне прошел, нежно простился с ней и, обещав привезти гостинца с ярманки, торопливо схватил картуз и спешно, чуть не бегом, выбежал вон из гостиницы.
— А как же нашему брату знать, где какое купечество чаи распивает? — спокойно ответил кузнечевец. — Здесь, ваше степенство, трактиров не перечесть. Кто их знает, кто куда ходит.
Внизу смазливые немки, с наглыми, вызывающими взорами, поют осиплыми голосами, играют на струнных инструментах, а потом докучливо надоедают, ходя с нотами от столика к столику за подаяньем.
Степенной походкой вошел Марко Данилыч, слегка отстранив от себя ярославцев, хотевших было с его степенства верхнюю одежу снять. Медленными шагами прошел он в «дворянскую» — так назывались в каждом макарьевском трактире особые комнаты, где было прибрано почище, чем в остальных. Туда не всякого пускали, а только по выбору.
Бродячие приживалки, каких много по городам, перелетные птицы, что век свой кочуют, перебегая из дому в дом: за больными походить, с детьми поводиться, помочь постряпать, пошить, помыть, сахарку поколоть, — уверяли с клятвами, что про беспутную Даренку они вернехонько всю подноготную знают — ходит-де в черном, а жизнь ведет пеструю; живет без совести и без стыдения у богатого вдовца в полюбовницах.
Вдругорядь когда-то еще выпадет досужее времечко — дела ведь тоже, сударыня, с утра до ночи хлопоты, да и ходить-то, признаться, далеконько к вам, а базар-от от вас рукой подать, раз шагнула, два шагнула — и у вас в гостях…
Но вот мальчик уже юноша, уже молодой человек, офицер; за буйные поступки и за вызов на поединок ссылают его в один из отдаленных пограничных городков нашей благодатной России.
Иван. Они сопротивлялись, пели песни! Они не слушали меня. Ты же знаешь, я горяч, я не терплю противоречия… Ведь это буйные, распущенные люди, враги царя и порядка… Их вешают, ссылают на каторгу. Почему же нельзя… нужно было заставить их молчать.
Бальзаминова. А я так думаю, что не убьет. Глупый ты человек, ведь за это в Сибирь ссылают. Кому охота! Побить, может быть, побьет — это я не спорю, коли он сильнее тебя.
Православных же мирян, которым приходит такая фантазия, за это лишают прав состояния и ссылают; но священник, который подает такой пример, как видим, оставляется при храме церковником и потом может опять священнодействовать.
С другой стороны, крепость была местом, куда ссылали сначала опальных бояр, потом пламенных революционеров, то есть, по мнению властей, людей неуправляемых и опасных.
Правительственным ответом стало подтверждение права помещиков ссылать крепостных, запрет тайных обществ и масонских лож, изгнание иезуитов, создание тайной полиции в гвардии и армии, усиление цензурного надзора.
– О боже. Это, кажется, туда ссылали в прошлом веке бунтовщиков-декабристов?
С другой стороны, крепость была местом, куда ссылали сначала опальных бояр, потом пламенных революционеров, то есть, по мнению властей, людей неуправляемых и опасных.
Правительственным ответом стало подтверждение права помещиков ссылать крепостных, запрет тайных обществ и масонских лож, изгнание иезуитов, создание тайной полиции в гвардии и армии, усиление цензурного надзора.