Краем уха слушала россказни мастерицы про учьбу́ ребятишек, неохотно отвечала ей на укоры, что держит Дуняшу не по старинным обычаям, но, когда сказала она, что Ольга Панфиловна срамит ее на базаре, как бы застыла на месте, слова не могла ответить… «В трубы трубят, в трубы трубят!» — думалось ей, и, когда мастерица оставила ее одну, из-за густых ресниц ее вдруг полилися горькие слезы.
— Да вы бы к Лещовым отписали, у них по всем скитам есть знакомство, — ответила Дарья Сергевна. — Они мигом бы весточкой дохнули на Керженец. Теперь четверта неделя, к Вербному воскресенью и старочка, и белицы были бы здесь. Нынче же Пасха ранняя, Благовещенье на Страстной придется, реки пропустят. Разойдутся не раньше мироносицкой.
«Страх Божий при обученье девиц у нас в обители первое дело, — спешит тогда отвечать Макрина, — потому что и в Писании сказано: «Страх Божий начало премудрости…» И, сказавши, опять замолчит либо сведет речь на другое.
— Говорила, — потупляя глаза и слегка вспыхнув, ответила Дарья Сергевна. — Но ведь вы и того, думаю я, не забыли, после каких уговоров, после какого от меня отказа про то она говорила?
— Уж не знаю, как сделать это, Марко Данилыч, ума не приложу, благодетель, не придумаю, — отвечала на то хитрая Макрина. — Отписать разве матушке, чтобы к осени нову стаю келий поставила… Будет ли ее на то согласие, сказать не могу, не знаю.
Поварчивала мать Манефа на Смолокурова, зачем, дескать, столь дорогие вещи закупаешь, но Марко Данилыч отвечал: «Нельзя же Дуню кой-как устроить, всем ведомы мои достатки, все знают, что она у меня одна-единственная дочь, недобрые, позорные слухи могут разнестись про меня по купечеству, ежель на дочь поскуплюсь я.
Не ответила Дуня, но крепко прижалась к отцу. В то время толпа напирала, и прямо перед Дуней стал высокий, чуть не в косую сажень армянин… Устремил он на нее тупоумный сладострастный взор и от восторга причмокивал даже губами. Дрогнула Дуня — слыхала она, что армяне у Макарья молоденьких девушек крадут. Потому и прижалась к отцу. Протеснился Марко Данилыч в сторону, стал у прилавка, где были разложены екатеринбургские вещи.
— Не знаю еще, как вам сказать… Больно уж вы меня тогда напугали, в Комарове-то, — ответил Петр Степаныч. — Не совладать, кажись, с таким делом… Непривычно…
— Нет уж увольте, Марко Данилыч, — с улыбкой ответил Петр Степаныч. — По моим обстоятельствам, это дело совсем не подходящее. Ни привычки нет, ни сноровки. Как всего, что по Волге плывет, не переймешь, так и торгов всех в одни руки не заберешь. Чего доброго, зачавши нового искать, старое, пожалуй, потеряешь. Что тогда будет хорошего?
— Есть, — ответил Марко Данилыч. — Супротив таких, каков был Злобин аль теперь Сапожников, нет, а вот хоть бы Зиновья Алексеича взять — человек состоятельный, по всей Волге известен.
— Был кто за рыбой? — отрывисто спросил Василья Фадеева Смолокуров, не поднимая глаза с бумаги и взглядом даже не отвечая на отдаваемые со всех сторон ему поклоны.
— Его-то… А племянник мне-ка по хозяйке будет, — добродушно ответил за него Карп Егоров. — Софронкой звать, Бориса Моркелыча знаешь?.. Сынок ему… Он у нас грамотей, письма даже писать маракует. Вот у Василья Фадеича, у твоего приказчика, в книге за всех расписывается, которы в путине заборы забирали.
— Теперь он, собака, прямехонько к водяному!.. Сунет ему, а тот нас совсем завинит, — так говорил толпе плечистый рабочий с сивой окладистой бородой, с черными, как уголь, глазами. Вся артель его уважала, рабочие звали его «дядей Архипом». — Снаряжай, Сидор, спину-то: тебе, парень, в перву голову отвечать придется.
— А за что мне в перву-то голову отвечать? — тоскливо заговорил Сидор Аверьянов, хорошо знакомый и с Казанью, и с Самарой. — Что я первый заговорил с проклятым жидом… Так что же?.. А галдеть да буянить, разве я один буянил?.. Тут надо по-божески. По-справедливому, значит… Все галдели, все буянили — так-то.
Гражданин нации, кто бы он ни был, есть не что иное, как ее единица, солдат в рядах — и один за целую, развитую нацию отвечать и решать не может! Пусть он в теории, путем философии и других наук, делает выводы, строит доктрины, но он обязан служить злобе дня, данному моменту в текущей жизни.
Если труд целой жизни человека поносится одним легкомысленно кинутым словом, то на это и отвечать бы нечего; но если слово это содержит в себе прямое обвинение, то на него отвечать должно и отвечать не ради личности своей, а ради дела.