Мрачен, грозен, властен стал с другими, скуп, суров, неподступен для всех подначальных. С утра до ночи черною, хмарою тучей ходил, но как только взглянет на отца веселыми синенькими глазками Дуня — он тотчас просияет, и тут проси у него что хочешь.
Хоть Марко Данилыч был по поповщине, однако ж Анисья Терентьевна сильно надеялась, что, как только подрастет у него Дуня, он позовет ее обучать дочку грамоте.
Дуня, как все дети, с большой охотой, даже с самодовольством принялась за ученье, но скоро соскучилась, охота у ней отпала, и никак не могла она отличить буки от веди. Сидевшая рядом Анисья Терентьевна сильно хмурилась. Так и подмывало ее прикрикнуть на ребенка по-своему, рассказать ей про турлы-мурлы, да не посмела. А Марко Данилыч, видя, что мысли у дочки вразброд пошли, отодвинул азбуку и, ласково погладив Дуню по головке, сказал...
Улыбнулась Дуня, припала личиком к груди тут же сидевшей Дарьи Сергевны. Ровно мукá, побелела Анисья Терентьевна, задрожали у ней губы, засверкали глаза и запрыгали… Прости-прощай, новенький домик с полным хозяйством!.. Прости-прощай, капитал на разживу! Дымом разлетаются заветные думы, но опытная в житейских делах мастерица виду не подала, что у ней нá сердце. Скрепя досаду, зачала было выхвалять перед Марком Данилычем Дунюшку: и разуму-то она острого, и такая девочка понятливая, да такая умная.
Рада была Дуня подаркам, с самодовольством называла она себя «отроковицей» — значит, стала теперь большая — и нежно ластилась то к отцу, то к Дарье Сергевне.
— Чего тут раздумывать? — нетерпеливо вскликнул Марко Данилыч. — Сама же ты, матушка, не раз говорила, что у вас девичья учьбá идет по-хорошему… А у меня только и заботы, чтобы Дуня, как вырастет, была б не хуже людей… Нет, уж ты, матушка, речами у меня не отлынивай, а лучше посоветуй со мной.
Не перечьте вы мне, Христа ради, отучится Дуня, вам же все останется, — не везти же мне тогда добро из обители…» И на то поворчала Манефа, хоть и держала на уме: «Подай-ка, Господи, побольше таких благодетелей…» И сдержал свое обещанье Марко Данилыч: когда взял обученную дочку из обители — все покинул матери Манефе с сестрами.
Никто из девиц, сама даже Фленушка, не смели при ней лишних слов говорить, оттого, выросши в обители, Дуня многого не знала, о чем узнали дочери Патапа Максимыча.
Навезет, бывало, он Дуне всяких гостинцев, а как побольше выросла, целыми кусками ситцев, холстинок, платков, синих кумачей на сарафаны, и все это Дуня, бывало, ото всех потихоньку, раздаст по обителям и «сиротам», да кроме того, самым бедным из них выпросит денег у отца на раздачу…
Марко Данилыч сам никому ничего не давал, опричь рыбных и разных других запасов, что присылал к матушке Манефе, Дуня всем раздавала, от Дуни все подарки шли; за то и блажили ее ровно ангела небесного.
Ото всей души Марья Гавриловна полюбила девочку, чуть не каждый день проводила с нею по нескольку часов; от Марьи Гавриловны научилась Дуня тому обращенью, какое по хорошим купеческим домам водится.
Когда воротилась Дуня и увидела шкапы со множеством книг, весело кивнула отцу миловидной головкой, когда он, указав ей на них, сказал: «Читай, Дунюшка, на досуге, тут есть чего почитать.
Стали свататься купцы-женихи из больших городов, из самой даже Москвы, но Марко Данилыч всем говорил, что Дуня еще не перестарок, а родительский дом еще не надоел ей.
У Лещовых гостей было много, но Дуня никого даже не заметила, но, бывши с отцом в Петров день на старом своем пепелище, в обители матушки Манефы, казанского купчика Петра Степаныча Самоквасова маленько заприметила.
Не ответила Дуня, но крепко прижалась к отцу. В то время толпа напирала, и прямо перед Дуней стал высокий, чуть не в косую сажень армянин… Устремил он на нее тупоумный сладострастный взор и от восторга причмокивал даже губами. Дрогнула Дуня — слыхала она, что армяне у Макарья молоденьких девушек крадут. Потому и прижалась к отцу. Протеснился Марко Данилыч в сторону, стал у прилавка, где были разложены екатеринбургские вещи.
Робеет Дуня, не глядит на разложенные перед ней вещи и почти сквозь слезы просит отца: «Поедем домой, пожалуйста, поедем!» Согласился Смолокуров, поехали.
Старалась Дуня успокоить «тетю», делала над собой усилие, чтоб не выказать волненья, принужденно улыбалась, но волненье выступало на лице, дрожащий блеск вспыхивал в синеньких глазках, и невольная слезинка сверкала в темных, длинных ресницах.
— Прохватило, должно быть, на пароходе, — вполголоса говорил встревоженный Марко Данилыч Дарье Сергевне, когда Дуня пошла раздеваться. — Сиверко было, как она наверх-от выходила.
Смолокуров вошел в комнату дочери проститься на сон грядущий. Как ни уверяла его Дуня, что ей лучше, что голова у ней больше не болит, что совсем она успокоилась, не верил он, и, когда, прощаясь, поцеловал ее в лоб, крупная слеза капнула на лицо Дуни.
На соборной колокольне полно́чь пробило, пробило час, два… Дуня не спит… Сжавшись под одеялом, лежит она недвижи́мо, боясь потревожить чуткий сон заботливой Дарьи Сергевны… Вспоминает, что видела в тот день. В первый раз еще на пароходе она ехала, в первый раз и ярманку увидала. Виденное и слышанное одно за другим оживает в ее памяти.
Робко вступает Дуня на палубу, дрожащей поступью идет за отцом в уютную каюту, садится у окна, глядит на маленький свой городок, что причудливо раскинулся по берегу, полугорьям и на верху высокой кручи…
Хочет Дуня бежать к нему, но не может отделить ног от земли, точно приросли они, а черная барыня и страшные чудища ближе и ближе… и опять все кружится, опять все темнеет…
Но Дуня вовсе не была веселенькою. Улыбалась, ласкалась она и к отцу и к назвáной тете, но нет-нет да вдруг и задумается, и не то тоской, не то заботой подернется миловидное ее личико. Замолчит, призадумается, но только на минуту. Потом вдруг будто очнется из забытья, вскинет лазурными очами на Марка Данилыча и улыбнется ему кроткой, ясной улыбкой.
Такие разговоры вели меж собой Марко Данилыч с Самоквасовым часа два, если не больше. Убрали чай, Дарья Сергевна куда-то вышла, Дуня села в сторонке и принялась вязать шелковый кошелек, изредка вскидывая глаза на Петра Степаныча. В мужские разговоры девице вступать не след, оттого она и молчала. Петр Степаныч и рад бы словечком перекинуться с ней, да тоже нельзя — не водится.