От устья Оки до Саратова и дальше вниз правая сторона Волги «Горами» зовется. Начинаются горы еще над Окой, выше Мурома, тянутся до Нижнего, а потом вниз по Волге. И чем дальше, тем выше они. Редко горы перемежаются — там только, где с правого бока река в Волгу пала. А таких рек немного.
В стары годы на Горах росли леса кондовые, местами досель они уцелели, больше по тем местам, где чуваши́, черемиса да мордва живут. Любят те племена леса дремучие да рощи темные, ни один из них без ну́жды деревцá не тронет; рони́ть лес без пути, по-ихнему, грех великий, по старинному их закону: лес — жилище богов. Лес истреблять — Божество оскорблять, его дом разорять, кару на себя накликать. Так думает мордвин, так думают и черемис, и чувашин.
Привычка осталась; и теперь на Горах, где живут коренные русские люди, не помесь с чужеродцами, а чистой славянской породы, лесов больше нет, остались кой-где рощицы, кустарник да ёрники…
Хлебопашество — главное занятье нагорного крестьянина, но повсюду оно об руку с каким ни на есть промыслом идет, особливо по речным берегам, где живет чистокровный славянский народ.
Каждый год не по одному разу сплывал он в Астрахань на рыбные промыслá, а в уездном городке, где поселился отец его, построил большой каменный дом, такой, что и в губернском городе был бы не из последних…
— Зачем певицу? Брать так уж пяток либо полдюжину. Надо, чтоб и пение, и служба вся были как следует, по чину, по уставу, — сказал Смолокуров. — Дунюшки ради хоть целый скит приволоку́, денег не пожалею… Хорошо бы старца какого ни на есть, да где его сыщешь? Шатаются, шут их возьми, волочатся из деревни в деревню — шатуны, так шатуны и есть… Нечего делать, и со старочкой, Бог даст, попразднуем… Только вот беда, знакомства-то у меня большого нет на Керженце. Послать-то не знаю к кому.
Называла по именам дома богатых раскольников, где от того либо другого рода воспитания вышли дочери такие, что не приведи Господи: одни Бога забыли, стали пристрастны к нововводным обычаям, грубы и непочтительны к родителям, покинули стыд и совесть, ударились в такие дела, что нелеть и глаголати… другие, что у мастериц обучались, все, сколько ни знала их Макрина, одна другой глупее вышли, все как есть дуры дурами — ни встать, ни сесть не умеют, а чтоб с хорошими людьми беседу вести, про то и думать нечего.
При Дунюшке до ее возраста останусь, где б она ни жила, — конечно, ежели это вашей родительской воле будет угодно, — а отвезете ее, в дому у вас я на один день не останусь.
— Так я и отпишу к матушке, — молвила Макрина. — Приготовилась бы принять дорогую гостейку. Только вот что меня сокрушает, Марко Данилыч. Жить-то у нас где будет ваша Дунюшка? Келий-то таких нет. Сказывала я вам намедни, что в игуменьиной стае тесновато будет ей, а в других кельях еще теснее, да и не понравится вам — не больно приборно… А она, голубушка, вон к каким хоромам приобыкла… Больно уж ей у нас после такого приволья не покажется.
— Конечно, никто бы так не обучил Дунюшку, как если бы сама матушка взялась за нее, потому что учительнее нашей матушки по всему Керженцу нет, да и по другим местам нашего благочестия едва ли где такая сыщется.
Шестнадцати лет еще не было Дуне, когда воротилась она из обители, а досужие свахи то́тчас одна за другой стали подъезжать к Марку Данилычу — дом богатый, невеста одна дочь у отца, — кому не охота Дунюшку в жены себе взять. Сунулись было свахи с купеческими сыновьями из того городка, где жили Смолокуровы, но всем отказ, как шест, был готов. Сына городского головы сватали — и тому тот же ответ.
Говорено это было Великим постом, и после того Смолокуров ни разу вида не подавал, намеку никакого не сделал насчет этого, сам же с собой таку думу раздумывал: «Где ж в нашем городе Дуне судьбу найти?..
— Дело непривычное, — улыбаясь на дочь, молвил Марко Данилыч. — Людей-то мало еще видала. Город наш махонький да тихой, на улицах ни души, травой поросли они. Где же Дунюшке было людей видеть?.. Да ничего, обглядится, попривыкнет маленько. Согрешить хочу, в цирк повезу, по театрам поедем.
Не ответила Дуня, но крепко прижалась к отцу. В то время толпа напирала, и прямо перед Дуней стал высокий, чуть не в косую сажень армянин… Устремил он на нее тупоумный сладострастный взор и от восторга причмокивал даже губами. Дрогнула Дуня — слыхала она, что армяне у Макарья молоденьких девушек крадут. Потому и прижалась к отцу. Протеснился Марко Данилыч в сторону, стал у прилавка, где были разложены екатеринбургские вещи.
Притка ты, притка, приткина мать, бо́лести, уроки, призор очес; подите от рабы Божией Евдокеи во темны́е леса, на сухи́ дерева, где народ не ходит, где скот не бродит, где птица не летает, где зверье не рыщет…
Стихло в гостинице, лишь изредка слышится где-то в дальних коридорах глухой топот по чугунному полу запоздавшего постояльца да либо зазвенит замок отпираемой двери… Прошумело на улице и тотчас стихло, — то перед разводкой моста через Оку возвращались с ярманки последние горожане… Тишина ничем не нарушается, разве где в соседних квартирах чуть слышно раздается храп, либо кто-нибудь впросонках промычит, пробормочет что-то и затем тотчас же стихнет.
Вот он выводит ее из тесной толпы, ведет в какой-то сад, она оглядывается, а это их сад, вот ее грядки, вот ее цветочки, вот и раскрашенная узорчатая беседка, где каждый день сидит она с работой либо с книжкой в руках…
— Должно быть! — передразнил приказчика Марко Данилыч. — Все должен знать, что у тебя в караване. И как мог ты допустить на баржах псов разводить?.. А?.. Рыбу крали да кормили?.. Где водолив?
— Помилосердуй, Василий Фадеич, — слезно молил он, стоя на пороге у притолоки. — Плат бумажный дам на придачу. Больше, ей-Богу, нет у меня ничего… И рад бы что дать, да нечего, родной… При случае встретились бы где, угостил бы я тебя и деньжонок аль чего-нибудь еще дал бы… Мне бы только на волю-то выйти, тотчас раздобудусь деньгами. У меня тут купцы знакомые на ярманке есть, седни же найду работу… Не оставь, Василий Фадеич, Христом Богом прошу тебя.
Краем уха не слушая юркого, торопливого еврейчика, с жаром уверявшего, что «его благородия гасшпадина капитана немá», Марко Данилыч степенно прошел в канцелярию, где до десятка мрачных, с жадными взорами, вольнонаемных писцов перебирали бумаги, стучали на счетах и что-то записывали в просаленные насквозь толстые книги.
Сморщился Доронин и смолк. Кинул он мимолетный взгляд на вышедшую от Дарьи Сергевны дочь, и заботливое беспокойство отразилось в глазах его. Не подходя к дивану, где сидели Дуня с Наташей, Лизавета Зиновьевна подошла к раскрытому окну и, глаз не сводя, стала смотреть на волжские струи и темно-синюю даль заволжских лесов…
— А как же нашему брату знать, где какое купечество чаи распивает? — спокойно ответил кузнечевец. — Здесь, ваше степенство, трактиров не перечесть. Кто их знает, кто куда ходит.
— Нисколько мы не умничаем, господин купец, — продолжал нести свое извозчик. — А ежели нашему брату до всех до этих ваших делов доходить вплотную, где то́ есть каждый из вас чаи распивает аль обедает, так этого нам уж никак невозможно. Наше дело — сказал седок ехать куда, вези и деньги по такцыи получай. А ежели хозяин добрый, он тебе беспременно и посверх такцыи на чаек прибавит. Наше дело все в том только и заключается.
Хлестнул извозчик добрую красивую обвенку, и дробной рысцой побежала она по шоссейной дороге Сундучного ряда… После долгих расспросов, после многих переездов от одного трактира к другому Марко Данилыч отыскал наконец тот, где в этом году рыбные торговцы по вечерам собирались…
Степенной походкой вошел Марко Данилыч, слегка отстранив от себя ярославцев, хотевших было с его степенства верхнюю одежу снять. Медленными шагами прошел он в «дворянскую» — так назывались в каждом макарьевском трактире особые комнаты, где было прибрано почище, чем в остальных. Туда не всякого пускали, а только по выбору.
Городничий. Ступай на улицу… или нет, постой! Ступай принеси… Да другие-то где? неужели ты только один? Ведь я приказывал, чтобы и Прохоров был здесь. Где Прохоров?
И, верно, счастлив там, где люди посмешнее. Кого люблю я, не таков: Молчалин за других себя забыть готов, Враг дерзости, — всегда застенчиво, несмело Ночь целую с кем можно так провесть! Сидим, а на дворе давно уж побелело, Как думаешь? чем заняты?
Населилось воображение мальчика странными призраками; боязнь и тоска засели надолго, может быть навсегда, в душу. Он печально озирается вокруг и все видит в жизни вред, беду, все мечтает о той волшебной стороне, где нет зла, хлопот, печалей, где живет Милитриса Кирбитьевна, где так хорошо кормят и одевают даром…