Неточные совпадения
По нашим местам, думаю я, Никифору в жизнь не справиться, славы много; одно
то, что «волком» был; все
знают его вдоль и поперек, ни от кого веры нет ему на полушку.
— Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на
то Аксинья Захаровна. — Ты голова.
Знаю, что ради меня, не ради его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь же еще из-за него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к нему милости? Ничто ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты наш, не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу его видючи в белом саване…
— Не беспокойся, матушка Аксинья Захаровна, — отвечал Пантелей. — Все сделано, как следует, — не впервые. Слава
те, Господи, пятнадцать лет живу у вашей милости, порядки
знаю. Да и бояться теперь, матушка, нечего. Кто посмеет тревожить хозяина, коли сам губернатор
знает его?
Не
знаю, как в Хвостикове у ложкарей, Саввушка, а у Чапурина в Осиповке такое заведенье, что, если который работник, окроме положенной работы, лишков наработает, за
те лишки особая плата ему сверх ряженой.
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я
знаю работу твою:
знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до
того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
Расспросам Насти не было конца — хотелось ей
узнать, какая белица сарафан к праздникам сшила, дошила ль Марья головщица канвовую подушку, отослала ль
ту подушку матушка Манефа в Казань, получили ли девицы новые бисера́ из Москвы, выучилась ли Устинья Московка шелковы пояски с молитвами из золота ткать.
— Что? Зазнобушка завелась? — приставала к ней Фленушка, крепко обняв подругу. — А?.. Да говори же скорей — сора из избы не вынесем… Аль не
знаешь меня? Что сказано,
то во мне умерло.
— Коли дома есть, так и ладно. Только смотри у меня, чтобы не было в чем недостачи. Не осрами, — сказал Патап Максимыч. — Не
то,
знаешь меня, — гости со двора, а я за расправу.
Фленушка пошла из горницы, следом за ней Параша. Настя осталась. Как в воду опущенная, молча сидела она у окна, не слушая разговоров про сиротские дворы и бедные обители. Отцовские речи про жениха глубоко запали ей на сердце. Теперь
знала она, что Патап Максимыч в самом деле задумал выдать ее за кого-то незнаемого. Каждое слово отцовское как ножом ее по сердцу резало. Только о
том теперь и думает Настя, как бы избыть грозящую беду.
Фленушка ушла. У Алексея на душе стало так светло, так радостно, что он даже не
знал, куда деваться. На месте не сиделось ему:
то в избе побудет,
то на улицу выбежит,
то за околицу пойдет и зальется там громкою песней. В доме петь он не смел: не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
А ты сама
знаешь, закабаленный
тот же барский!..
Мало успокоили Фленушкины слова Алексея. Сильно его волновало, и не
знал он, что делать:
то на улицу выйдет, у ворот посидит,
то в избу придет, за работу возьмется, работа из рук вон валится, на полати полезет, опять долой. Так до сумерек пробился, в токарню не пошел, сказал старику Пантелею, что поутру угорел в красильне.
— Что молод, про
то спорить не стану, не видала, — молвила Настя. — А разумен ли, не
знаю.
Затем муж везет молодую жену к своим родителям,
те уж дожидаются —
знают, что сын поехал сноху им выкрасть, новую даровую работницу в дом привезти, с радостью встречают они новобрачных.
— Сохрани тебя Господи и помилуй!.. — возразила Фленушка. — Говорила тебе и теперь говорю, чтоб про это дело, кроме меня, никто не
знал. Не
то быть беде на твоей голове.
— Ишь ты! Еще притворяется, — сказала она. — Приворожить девку бесстыжими своими глазами умел, а понять не умеешь… Совесть-то где?.. Да
знаешь ли ты, непутный, что из-за тебя вечор у нее с отцом до
того дошло, что еще бы немножко, так и не
знаю, что бы сталось… Зачем к отцу-то он тебя посылает?
Да и
та радость бывала ненадолго:
узнает муж либо свекор, что баба спроворила, Даренку оголят середь улицы да отколотят еще на придачу.
— Да Бог ее
знает:
то походит,
то поваляется. Года уж, видно, такие становятся. Великим постом на седьмой десяток перевалит, — говорил Авдей, провожая гостя.
— Так и сказала. «Уходом», говорит, уйду, — продолжал Патап Максимыч. — Да посмотрела бы ты на нее в
ту пору, кумушка. Диву дался, сначала не
знал, как и говорить с ней. Гордая передо мной такая стоит, голову кверху, слез и в заводе нет, говорит как режет, а глаза как уголья, так и горят.
А без
того умному вору нельзя, коли он
знает закон.
— Тогда руки на себя наложу, — твердо и решительно сказала Настя. — Нож припасу, на тятиных глазах и зарежусь… Ты еще не
знаешь меня, крестнинька: коль я что решила,
тому так и быть. Один конец!
Вышел он на Русь из неметчины, да не из заморской, а из своей, из
той, что лет сто
тому назад мы, сами не
зная зачем, развели на лучших местах саратовского Поволжья.
Спросил у соседей
той выморочной лавки, куда девалась сирота — никто не
знает.
—
Знаю про
то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для
того, что ты баба. Стары люди не с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь,
то и несет». И потому, что ты есть баба, значит, разумом не дошла,
то, как меня не станет, могут тебя люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не
узнал богоданной дочки своей. Новый человек перед ним говорил. — Давно я о
том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
И Заплатин и Скорняков оказались тоже старыми приятелями Стуколова;
знал он и Никифора Захарыча, когда
тот еще только в годы входил. Дочерей Патапа Максимыча не
знал Стуколов. Они родились после
того, как он покинул родину. С
тех пор больше двадцати пяти годов прошло, и о нем по Заволжью ни слуху ни духу не было.
— Горько мне стало на родной стороне. Ни на что бы тогда не глядел я и не
знай куда бы готов был деваться!.. Вот уже двадцать пять лет и побольше прошло с
той поры, а как вспомнишь, так и теперь сердце на клочья рваться зачнет… Молодость, молодость!.. Горячая кровь тогда ходила во мне… Не стерпел обиды, а заплатить обидчику было нельзя… И решил я покинуть родну сторону, чтоб в нее до гробовой доски не заглядывать…
— Не дошел до него, — отвечал
тот. — Дорогой
узнал, что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался… Еще сведал я, что
тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
— Творя волю епископа, преосвященного господина Софрония, — внушительно отвечал он и, немного помолчав, сказал: — Через два с половиною года после
того, как водворился я в Белой Кринице, прибыл некий благочестивый муж Степан Трифоныч Жиров, начетчик великий, всей Москве
знаем.
— Зачем же нас в неведенье держишь? — сказал Патап Максимыч. — Здесь свои люди, стары твои друзья, кондовые приятели, а кого не
знаешь —
то чада и домочадцы их.
Да и
то сказать: примешься сам-от замаливать, да, не
зная сноровки, еще пуще, пожалуй, на душу-то нагадишь.
— Оборони Господи! — воскликнула Манефа, вставая со стула и выпрямляясь во весь рост. — Прощай, Фленушка… Христос с тобой… — продолжала она уже
тем строгим, начальственным голосом, который так знаком был в ее обители. — Ступай к гостям… Ты здесь останешься… а я уеду, сейчас же уеду… Не смей про это никому говорить… Слышишь? Чтоб Патап Максимыч как не
узнал… Дела есть, спешные — письма получила… Ступай же, ступай, кликни Анафролию да Евпраксеюшку.
Иной бахвал, набравшись смелости, подвернется порой к спесивой красавице с речами затейными, но Матренушка так его, бывало, отделает, что
тот со стыда да со сраму не
знает, убраться куда.
А немало ночей, до последних кочетов, с милым другом бывало сижено, немало в
те ноченьки тайных любовных речей бывало с ним перемолвлено, по полям, по лугам с добрым молодцем было похожено, по рощам, по лесочкам было погулено… Раздавались, расступались кустики ракитовые, укрывали от людских очей стыд девичий, счастье молодецкое… Лес не видит, поле не слышит; людям не по что
знать…
— Молитесь, кому
знаете, — отвечал Чапурин. — Мне бы только Мотря цела была, до другого прочего дела нет… Пуще всего гляди, чтоб с
тем дьяволом пересылок у ней не заводилось.
— Слыхать-то слыхал, — отвечал Патап Максимыч. — Да ведь
то Сибирь, место по этой части насиженное, а здесь внове, еще Бог
знает как пойдет.
— А за
то, что он первый опознал про такое богатство, — отвечал Стуколов. — Вот, положим, у тебя теперь сто тысяч в руках, да разве получишь ты на них миллионы, коль я не укажу тебе места, не научу, как надо поступать? Положим, другой тебя и научит всем порядкам: как заявлять прииски, как закрепить их за собой… А где копать-то станешь?.. В каком месте прииск заявишь?.. За
то, чтобы
знать, где золото лежит, давай деньги епископу… Да и денег не надо — барыши пополам.
Если бы Настя
знала да ведала, что промелькнуло в голове родителя, не плакала бы по ночам, не тосковала бы, вспоминая про свою провинность, не приходила бы в отчаянье, думая про
то, чему быть впереди…
— Молчи ты, какое тут еще ружье!
Того и гляди сожрут… — тревожно говорил Патап Максимыч. — Глянь-ка, глянь-ка, со всех сторон навалило!.. Ах ты, Господи, Господи!..
Знать бы да ведать, ни за что бы не поехал… Пропадай ты и с Ветлугой своей!..
Хоть заработки у лесников не Бог
знает какие, далеко не
те, что у недальних их соседей, в Черной рамени да на Узоле, которы деревянну посуду и другую горянщину работают, однако ж и они не прочь сладко поесть после трудов праведных.
— Экий девушник! — молвил на
то, лукаво усмехнувшись, лесник Артемий. — А не
знаешь разве, что за девок-то вашему брату ноги колом ломают?
— То-то, то-то, Захар Игнатьич, гляди в оба…
Знаем мы кое-что… Слыхали! — сказал Артемий.
— То-то и есть, что деялось, — сказал дядя Онуфрий. — Мы видели, что на небе перед полночью было… Тут-то вот и премудрая, тайная сила Творца Небесного… И про
ту силу великую не
то что мы, люди старые, подростки у нас
знают… Петряйко! Что вечор на небе деялось? — спросил он племянника.
Наши лесники, равно как и поморы, обращающиеся с компасом, давным-давно
знают, что «на пазорях матка дурит»,
то есть магнитная стрелка делает уклонения.
— Пошто не указать — укажем, — сказал дядя Онуфрий, — только не
знаю, как вы с волочками-то сладите. Не пролезть с ними сквозь лесину… Опять же, поди, дорогу-то теперь перемело, на Масленице все ветра дули, деревья-то, чай, обтрясло, снегу навалило… Да постойте, господа честные, вот я молодца одного кликну — он
ту дорогу лучше всех
знает… Артемушка! — крикнул дядя Онуфрий из зимницы. — Артем!.. погляди-ко на сани-то: проедут на Ялокшу аль нет, да слезь, родной, ко мне не на долгое время…
— Скликнуть артель не мудреное дело, только не
знаю, как это сделать, потому что такого дела у нас николи не бывало. Боле тридцати годов с топором хожу, а никогда
того не бывало, чтоб из артели кого на сторону брали, — рассуждал дядя Онуфрий.
— Где дорыться!.. Есаулы-то с зароком казну хоронили, — отвечал Артемий. — Надо слово
знать, вещбу такую… Кто вещбу
знает, молви только ее, клад-от сам выйдет наружу… А в
том месте важный клад положон. Если достался, внукам бы, правнукам не прожить… Двенадцать бочек золотой казны на серебряных цепях да пушка золотая.
Одной силой-храбростью тут не возьмешь, надо вещбу
знать…» — «А какая же на
то вещба есть?» — спросил у колдуна Стенька Разин.
— Как же это до сих пор никто
той пушки не вынул? Ведь все
знают, в каком месте она закопана, — сказал Патап Максимыч.
— Господь да небесные ангелы
знают, где она выпала. И люди, которым Бог благословит, находят такие места. По
тем местам и роют золото, — отвечал Артемий. — В Сибири, сказывают, много таких местов…