Неточные совпадения
Так говорят за Волгой. Старая там Русь, исконная, кондовая. С той поры как зачиналась земля Русская, там чуждых насельников не бывало. Там Русь сысстари на чистоте стоит, — какова
была при прадедах, такова хранится до наших дней. Добрая сторона, хоть
и смотрит сердито на чужа́нина.
Живет заволжанин хоть в труде, да в достатке. Сысстари за Волгой мужики в сапогах, бабы в котах. Лаптей видом не видано, хоть слыхом про них
и слыхано. Лесу вдоволь, лыко нипочем, а в редком доме кочедык найдешь. Разве где
такой дедушка
есть, что с печки уж лет пяток не слезает,
так он, скуки ради, лапотки иной раз ковыряет, нищей братье подать либо самому обуться, как станут его в домовину обряжать. Таков обычай: летом в сапогах, зимой в валенках, на тот свет в лапотках…
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить;
и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут,
и податные за ним не стоят. Чего ж еще?..
И за то слава те, Господи!.. Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть
и каждому русскому человеку
такую судьбу няньки да мамки
напевают, когда еще он в колыбели лежит.
Один из самых крупных тысячников жил за Волгой в деревне Осиповке. Звали его Патапом Максимычем, прозывали Чапуриным.
И отец
так звался
и дедушка. За Волгой
и у крестьян родовые прозванья ведутся,
и даже свои родословные
есть, хотя ни в шестых, ни в других книгах они
и не писаны. Край старорусский, кондовый, коренной, там родословные прозвища встарь бывали
и теперь в обиходе.
И то льстило Патапу Максимычу, что после родителя
был он попечителем городецкой часовни, да не
таким, что только по книгам значатся, для видимости полиции, а «истовым», коренным.
— Что ты, Максимыч! Бога не боишься, про родных дочерей что говоришь!
И в головоньку им
такого мотыжничества не приходило; птенчики еще, как
есть слетышки!
Стары старухи
и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они мелом кресты над дверьми
и над окнами ради отогнания нечистого
и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы пал на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у того конь весь год не
будет хромать
и не случится с ним иной болести.
— Тем
и лучше, что хорошего отца дочери, — сказала Аксинья Захаровна. — Связываться с теми не след. Сядьте-ка лучше да псалтырь ради праздника Христова почитайте. Отец скоро с базара приедет, утреню
будем стоять; помогли бы лучше Евпраксеюшке моленну прибрать… Дело-то не в пример
будет праведнее, чем за околицу бегать. Так-то.
— Из Москвы, из Хвалыни, из Казани пишут про епископа, что как
есть совсем правильный, — молвил Патап Максимыч. — Все мои покупатели ему последуют. Не ссориться с ними из-за
таких пустяков… Как они,
так и мы. А что
есть у иных сумнение,
так это правда, точно
есть.
И в Городце не хотят Матвея в часовню пускать, зазорен, дескать, за деньги что хочешь сделает. Про епископа Софрония тоже толкуют… Кто их разберет?.. Ну их к Богу — чайку бы поскорей.
Патап Максимыч дела свои на базаре кончил ладно. Новый заказ,
и большой заказ, на посуду он получил, чтоб к весне непременно выставить на пристань тысяч на пять рублей посуды, кроме прежде заказанной; долг ему отдали, про который
и думать забыл; письма из Балакова получил: приказчик там сходно пшеницу купил,
будут барыши хорошие; вечерню выстоял, нового попа в служении видел; со Снежковым встретился, насчет Настиной судьбы толковал; дело, почитай, совсем порешили.
Такой ладный денек выпал, что редко бывает.
— Ну,
и ладно. Мясным, стало
быть, потчевать станем. А рыбки все-таки надо подать. Без рыбы нельзя. Из скитов ждешь кого?
— Кто тебе про сговор сказал? — ответил Патап Максимыч. —
И на разум мне того не приходило. Приедут гости к имениннице — вот
и все. Ни смотрин, ни сговора не
будет;
и про то, чтоб невесту пропить, не
будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются, поговорят кой о чем
и ознакомятся, оно все-таки лучше. Ты покаместь Настасье ничего не говори.
— Ступай, Пантелеюшка, поставь двоих, а не то
и троих, голубчик, вернее
будет, — говорила Аксинья Захаровна. — А наш-от хозяин больно уж бесстрашен. Смеется над Сушилой да над сарафаном с холодником. А долго ль до греха? Сам посуди. Захочет Сушила, проймет не мытьем,
так катаньем!
Верстах в пяти от Осиповки, среди болот
и перелесков, стоит маленькая, дворов в десяток, деревушка Поромово. Проживал там удельный крестьянин Трифон Михайлов, прозвищем Лохматый. Исправный мужик
был: промысел шел у него ладно, залежные деньжонки водились. По другим местам за богатея пошел бы, но за Волгой много
таких.
Хоть за Волгой грамотеи издавна не в диковину, но
таких, как Алексей Лохматый,
и там водится немного: опричь Божественных книг, читал гражданские
и до них большой
был охотник.
— Да что же не знаться-то?.. Что ты за тысячник
такой?.. Ишь гордыня какая налезла, — говорила Фекла. — Чем Карп Алексеич не человек?
И денег вволю,
и начальство его знает. Глянь-ка на него, человек молодой, мирским захребетником
был, а теперь перед ним всяк шапку ломит.
— Не можем, Патап Максимыч; совсем злые люди нас обездолили; надо
будет с годок в людях поработать, — отвечал Алексей. — Родители
и меньшого брата к ложкарям посылают; знатно режет ложки; всякую, какую хошь,
и касатую,
и тонкую,
и бо́скую,
и межеумок,
и крестовую режет. К пальме даже приучен — вот как бы хозяин ему
такой достался, чтобы пальму точить…
Такое слово любо
было Патапу Максимычу. Он назначил Алексею хорошую плату
и больше половины выдал вперед, чтобы можно
было Лохматым помаленьку справиться по хозяйству.
Помолился Алексей, поклонился хозяину, потом Насте
и пошел из подклета. Отдавая поклон, Настя зарделась как маков цвет. Идя в верхние горницы, она, перебирая передник
и потупив глаза, вполголоса спросила отца, что это за человек
такой был у него?
Таких примеров много
было,
и Фленушка, поминая эти примеры, думала
было обвенчаться «уходом» с молодым казанским купчиком Петрушей Самоквасовым, но матушки Манефы
было жалко ей — убило бы это ее воспитательницу…
— Коли дома
есть,
так и ладно. Только смотри у меня, чтобы не
было в чем недостачи. Не осрами, — сказал Патап Максимыч. — Не то, знаешь меня, — гости со двора, а я за расправу.
На другой день после того у Чапуриных баню топили. Хоть дело
было и не в субботу, но как же приехавших из Комарова гостей в баньке не попарить? Не по-русски
будет, не по старому завету. Да
и сам Патап Максимыч
такой охотник
был попариться, что ему хоть каждый день баню топи.
— Да
так, на всякий случай. Может
быть, пригодится, — отвечала Фленушка. — Ну, к примеру сказать, весточку какую велишь передать,
так я уж
и знаю, куда нести.
Фленушка ушла. У Алексея на душе стало
так светло,
так радостно, что он даже не знал, куда деваться. На месте не сиделось ему: то в избе
побудет, то на улицу выбежит, то за околицу пойдет
и зальется там громкою песней. В доме
петь он не смел: не ровен час, осерчает Патап Максимыч.
— Куда, чай, в дом! — отозвался Чалый. — Пойдет
такой богач к мужику в зятьях жить! Наш хозяин, хоть
и тысячник, да все же крестьянин. А жених-то мало того, что из старого купецкого рода, почетный гражданин. У отца у его, слышь, медалей на шее-то что навешано, в городских головах сидел, в Питер ездил, у царя во дворце бывал. Наш-от хоть
и спесив, да Снежковым на версту не
будет.
— Сорвалось! — сквозь зубы молвил Алексей
и бросил испорченную чашку в сторону. Никогда с ним
такого греха не бывало, даже
и тогда не бывало, как, подростком
будучи, токарному делу учился. Стыдно стало ему перед токарями. По всему околотку первым мастером считается, а тут, гляди-ка, дело какое.
— Фленушка, — сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней в светелку, родная. У ней светелка большая, двоим вам не
будет тесно.
И пяльцы перенеси,
и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли что может приключиться…
Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб
и ты не одна
была… Да у меня дурь-то из головы выкинь, не то смотри!.. Перейди же туда, Фленушка.
— Какая это воля девичья? — спросил, улыбаясь, Патап Максимыч. — Шестой десяток на свете доживаю, про
такую волю не слыхивал.
И при отцах наших
и при дедах про девичью волю не
было слышно. Что ж это за воля
такая ноне проявилась? Скажи-ка!
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что скажи ты мне: где ж у него
был разум, как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает же он, какова я из себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно, что у богатого отца молодые дочери
есть, ну
и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от
такого мужа счастья ждать?
— Ты все шутки шутишь, Фленушка, а мне не до них, — тяжело вздыхая, сказала Настя. — Как подумаю, что
будет впереди, сердце
так и замрет… Научила ты меня, как с тятенькой говорить… Ну, смиловался, год не хочет про свадьбу поминать… А через год-от что
будет?
— Как отцу сказано,
так и сделаем, — «уходом», — отвечала Фленушка. — Это уж моих рук дело, слушайся только меня да не мешай. Ты вот что делай: приедет жених, не прячься, не бегай, говори с ним, как водится, да словечко как-нибудь
и вверни, что я, мол, в скитах выросла, из детства, мол, желание возымела Богу послужить, черну рясу надеть… А потом просись у отца на лето к нам в обитель гостить, не то матушку Манефу упроси, чтоб она оставила у вас меня. Это еще лучше
будет.
— Боязно, Фленушка, — молвила Настя. — Сердце
так и замрет, только про это я вздумаю. Нет, лучше выберу я времечко, как тятенька ласков до меня
будет, повалюсь ему в ноги, покаюсь во всем, стану просить, чтоб выдал меня за Алешу… Тятя добрый, пожалеет, не стерпит моих слез.
— Чтоб отец твоих слез не видал, — повелительно сказала Фленушка. — Он крут,
так и с ним надо
быть крутой. Дело на хорошей дороге, не испорть. А про Алексея отцу сказать
и думать не моги.
Да вот перед самым Рождеством, надо же
быть такому греху, бодрый еще
и здоровый, захирел ни с того ни с сего да, поболев недели три, Богу душу
и отдал.
Народ, что у него работал, не сподручен к
такому делу: иной
и верен
был,
и человек постоянный, да по посуденной части толку не смыслит, а у другого
и толк
был в голове, да положиться на него боязно.
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен не остался, — продолжал Патап Максимыч. — Дома ли у отца стал токарничать, в людях ли, столько тебе не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал:
и токарни,
и красильни,
и запасы все,
и товар, — а как на Низ случится самому сплыть аль куда в другое место, я б
и дом на тебя с Пантелеем покидал. Как при покойнике Савельиче
было,
так бы
и при тебе. Ты с отцом-то толком поговори.
— Не знаете вы нашего мастерства, Патап Максимыч, оттого
и говорите
так, — отвечала Фленушка. — Никак нельзя из пялец вынуть шитья, всю работу испортишь, опять-то вставить нельзя уж
будет.
Это
была такая красавица, каких
и за Волгой немного родится: кругла да бела, как мытая репка, алый цвет по лицу расстилается, толстые, ровно шелковые косы висят ниже пояса, звездистые очи рассыпчатые, брови тонкие, руки белые, ровно выточены, а грудь, как пух в атласе.
Настя, потупившись, перебирала руками конец передника, лицо у нее
так и горело, грудь трепетно поднималась. Едва переводила она дыханье,
и хоть на душе стало светлее
и радостней, а все что-то боязно
было ей, слезы к глазам подступали.
Ругался мир ругательски, посылал ко всем чертям Емельяниху, гроб безо дна, без покрышки сулил ей за то, что
и жить путем не умела
и померла не путем: суд по мертвому телу навела на деревню… Что гусей
было перерезано, что девок да молодок к лекарю да к стряпчему
было посылано, что исправнику денег
было переплачено! Из-за кого ж
такая мирская сухота? Из-за паскуды Емельянихи, что не умела с мужем жить, не умела в его делах концы хоронить, не умела
и умереть как следует.
Житье
было ей не плохое, все до нее
были ласковы, приветливы, но не забывала Дарья старых щипков
и колотушек, все ей думалось: «Теперь хорошо, а выбьюсь из сил,
так под старость из избы середь улицы выкинут».
И, бывало, во время
таких гостин уж никак невозможно
было уговорить старушку, чтобы она каждый день обеда не стряпала.
— Уж я лаской с ней: вижу, окриком не возьмешь, — сказал Патап Максимыч. — Молвил, что про свадьбу год целый помину не
будет, жениха, мол, покажу, а год сроку даю на раздумье. Смолкла моя девка, только все еще невеселая ходила. А на другой день одумалась, с утра бирюком глядела, к обеду
так и сияет, пышная
такая стала да радостная.
Пожар ли случится, Никифор первый на помощь прибежит, бывало, в огонь
так и суется, пожитки спасаючи,
и тут уж на него положиться
было можно: хоть неделю капельки вина во рту не бывало, с пожару железной пуговицы не снесет.
— Ну, — крикнул Микешка с горьким чувством целовальнику, —
так, видно, делу
и быть. Владей, Фаддей, моей Маланьей!.. А чапуруху, свояк, поставь… Расшибем полштофика!..
Выпьем!.. Плачу я… Гуляем, Мавра Исаевна!.. А ну-ка, отрежь печенки… Ишь черт какой, дома, небойсь,
такой не стряпала!.. Эх, погинула вконец моя головушка!..
Пой песню, Маврушка, ставь вина побольше, свояк!
Уж как, кажется, ни колотил Никифор жены своей, уж как, кажется, ни постыла она ему
была за то, что сама навязалась на шею
и обманом повенчалась с ним, а жалко стало ему Мавры, полюбилась тут она ему с чего-то. Проклятого разлучника, скоробогатовского целовальника,
так бы
и прошиб до смерти…
— Он тяте по торговле хорош, — с усмешкой молвила Настя. — Дела, вишь, у него со стариком какие-то
есть; ради этих делов
и надо ему породниться… Выдавай Парашу:
такая же дочь!.. А ей все одно: хоть за попа, хоть за козла, хоть бы дубовый пень. А я не из таковских.
В шелковом пунцовом сарафане с серебряными золочеными пуговицами, в пышных батистовых рукавах, в ожерелье из бурмицких зерен
и жемчугу, с голубыми лентами в косах, роскошно падавших чуть не до колен, она
была так хороша, что глядеть на нее — не наглядишься…
Таким образом, например, в Семеновском уезде Нижегородской губернии
есть большие населенные пространства, носящие названия Красной
и Черной Раменей.], проживал он в небольшой деревушке домов в двадцать, Вихорево прозывается.
Двумя-тремя годами Груня
была постарше дочерей Патапа Максимыча, как раз в подружки им сгодилась. Вырастая вместе с Настей
и Парашей, она сдружилась с ними. Добрым, кротким нравом, любовью к подругам
и привязанностью к богоданным родителям
так полюбилась она Патапу Максимычу
и Аксинье Захаровне, что те считали ее третьей своей дочерью.