Неточные совпадения
Другой на месте заволжанина давно бы
с голода помер, но он не лежебок,
человек досужий.
Настя
с Парашей, воротясь к отцу, к матери, расположились в светлицах своих, а разукрасить их отец не поскупился. Вечерком, как они убрались, пришел к дочерям Патап Максимыч поглядеть на их новоселье и взял рукописную тетрадку, лежавшую у Насти на столике. Тут были «Стихи об Иоасафе царевиче», «Об Алексее Божьем
человеке», «Древян гроб сосновый» и рядом
с этой пса́льмой «Похвала пустыне». Она начиналась словами...
— Самарский… Мужик богатый: свои гурты из степи гоняет, салотопленый завод у него в Самаре большущий, в Питер сало поставляет. Капиталу сто четыре тысячи целковых, а не то и больше; купец,
с медалью; хороший
человек. Сегодня вместе и вечерню стояли.
— Полно, батько, постыдись, — вступилась Аксинья Захаровна. — Про Фленушку ничего худого не слышно. Да и стала бы разве матушка Манефа
с недоброй славой ее в такой любви, в таком приближенье держать? Мало ль чего не мелют пустые языки! Всех речей не переслушаешь; а тебе, старому
человеку, девицу обижать грех: у самого дочери растут.
— Ах ты, непутный, непутный! — качая головой, укорял шурина Патап Максимыч. — Гляди-ка, рожу-то тебе как отделали!.. Ступай, проспись… Из дому не гоню
с уговором: брось ты, пустой
человек, это проклятое винище, будь ты хорошим
человеком.
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно,
с соседями в любви да в совете; добрая слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто не видал, каждому
человеку он по силе своей рад был сделать добро. Пуще всего не любил мирских пересудов. Терпеть не мог, как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать.
— Расшумелись, как воробьи к дождю! — крикнет, бывало, на них. —
Люди врут, а вы вранье разносить?.. Потараторьте-ка еще у меня, сороки, сниму плеть
с колка, научу уму-разуму.
С одной бедой трудовому
человеку не больно хитро справиться.
— Не можем, Патап Максимыч; совсем злые
люди нас обездолили; надо будет
с годок в
людях поработать, — отвечал Алексей. — Родители и меньшого брата к ложкарям посылают; знатно режет ложки; всякую, какую хошь, и касатую, и тонкую, и бо́скую, и межеумок, и крестовую режет. К пальме даже приучен — вот как бы хозяин ему такой достался, чтобы пальму точить…
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен не остался, — продолжал Патап Максимыч. — Дома ли у отца стал токарничать, в
людях ли, столько тебе не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал: и токарни, и красильни, и запасы все, и товар, — а как на Низ случится самому сплыть аль куда в другое место, я б и дом на тебя
с Пантелеем покидал. Как при покойнике Савельиче было, так бы и при тебе. Ты
с отцом-то толком поговори.
— Ты послушай, молодец, — сказала Фленушка, всходя
с ним по лестнице в верхнее жилье дома. — Так у добрых
людей разве водится?
Пошлют беглого
с письмом к знакомому
человеку, тот к другому, этот к третьему, да так за границу и выпроводят.
Патапушка да Ванюшка
с ребятишками вместе на улице в козны да в горелки игрывали, у келейницы Капитолины вместе грамоте обучились, вместе в
люди вышли.
— Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для того, что ты баба. Стары
люди не
с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». И потому, что ты есть баба, значит, разумом не дошла, то, как меня не станет, могут тебя
люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Да что ты в самом деле, Максимыч, дура, что ли, я повитая? Послушаюсь я злых
людей, обижу я Грунюшку? Да никак ты
с ума спятил? — заговорила, возвышая голос, Аксинья Захаровна и утирая рукавом выступившие слезы. — Обидчик ты этакой, право, обидчик!.. Какое слово про меня молвил!.. По сердцу ровно ножом полоснул!.. Бога нет в тебе!.. Право, Бога нет!..
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было
человека, кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе
с Груней вырасти.
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня
с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый
человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать… Как думаешь ты, тятя?.. А?..
— Ах, Грунюшка моя, Грунюшка! — говорил глубоко растроганный Патап Максимыч, обнимая девушку и нежно целуя ее. — Ангельская твоя душенька!.. Отец твой
с матерью на небесах взыграли теперь!.. И аще согрешили в чем перед Господом, искупила ты грехи родительские. Стар я
человек, много всего на веку я видал, а такой любви к ближнему, такой жалости к малым сиротам не видывал, не слыхивал… Чистая, святая твоя душенька!..
— Какая тут невеста!.. —
с досадой отозвался Иван Григорьич. — Не до шуток мне, Патап Максимыч. Побойся Бога:
человек в горе, а он
с издевками…
— Бог простит, Бог благословит, — сказала, кланяясь в пояс, Манефа, потом поликовалась [У старообрядцев монахи и монахини, иногда даже христосуясь на Пасхе, не целуются ни между собой, ни
с посторонними. Монахи
с мужчинами, монахини
с женщинами только «ликуются», то есть щеками прикладываются к щекам другого. Монахам также строго запрещено «ликоваться»
с мальчиками и
с молодыми
людьми, у которых еще ус не пробился.]
с Аграфеной Петровной и низко поклонилась Ивану Григорьичу.
— Я решил, чтобы как покойник Савельич был у нас, таким был бы и Алексей, — продолжал Патап Максимыч. — Будет в семье как свой
человек, и обедать
с нами и все… Без того по нашим делам невозможно… Слушаться не станут работники, бояться не будут, коль приказчика к себе не приблизишь. Это они чувствуют… Матренушка! — крикнул он, маленько подумав, работницу, что возилась около посуды в большой горенке.
— Не приводилось
с такими
людьми, — наклонив покорно голову, молвил Алексей.
— Не пьет теперь, — сказал Патап Максимыч. — Не дают, а пропивать-то нечего… Знаешь что, Аксинья, он тебе все же брат, не одеть ли его как следует да не позвать ли сюда? Пусть его
с нами попразднует. Моя одежа ему как раз по плечу. Синяки-то на роже прошли,
человеком смотрит. Как думаешь?
— Бояться, опричь Господа Бога, никого не боюся, — спесиво отвечал Чапурин, — а не люблю, как чужой
человек портит беседу.
С чего же это ты по-исправничьему
с колокольчиком ездишь?
Не успели Скорняковы по первой чашке чая выпить, как новые гости приехали: купец из города, Самсон Михайлыч Дюков, да пожилой
человек в черном кафтане
с мелкими пуговками и узеньким стоячим воротником, — кафтан, какой обыкновенно носят рогожские, отправляясь к службе в часовню.
— И я не признал бы тебя, Патап Максимыч, коли б не в дому у тебя встретился, — сказал незнакомый гость. — Постарели мы, брат, оба
с тобой, ишь и тебя сединой, что инеем, подернуло… Здравствуйте, матушка Аксинья Захаровна!.. Не узнали?.. Да и я бы не узнал… Как последний раз виделись, цвела ты, как маков цвет, а теперь, гляди-ка, какая стала!.. Да… Время идет да идет, а годы
человека не красят… Не узнаете?..
Начал расспросы Стуколов, спрашивал про
людей былого времени,
с которыми, живучи за Волгой, бывал в близких сношениях, и про всех почти, про кого ни спрашивал, дали ему один ответ: «помер… помер… померла».
Сидел Стуколов, склонив голову, и, глядя в землю, глубоко вздыхал при таких ответах. Сознавал, что, воротясь после долгих странствий на родину, стал он в ней чужанином. Не то что
людей, домов-то прежних не было; город, откуда родом был, два раза дотла выгорал и два раза вновь обстраивался. Ни родных, ни друзей не нашел на старом пепелище — всех прибрал Господь. И тут-то спознал Яким Прохорыч всю правду старого русского присловья: «Не временем годы долги — долги годы отлучкой
с родной стороны».
Как бывалого
человека, меня
с ними послали…
А там в первые три года свежаков [Новый, недавний пришелец.]
с островов на берег великого озера не пускают, пока не уверятся, что не сбежит тот
человек во матушку во Россию.
— Поистине, —
с торжественностью продолжал паломник, — явися благодать спасительная всем
человекам, живущим по древлеблагочестивой вере.
Хоть дело запретное, да находились
люди, что
с радостью масло то покупали.
Потому, знаете, от начальства ноне строгости, а Семен Елизарыч
с высокими
людьми водит знакомство…
— Так-с, — ответил Данило Тихоныч. — Истину изволите говорить, сударыня Аксинья Захаровна… Ну, а уж насчет хоша бы, примером будучи сказать, этого табачного зелья, и деткам не возбраняет, и сам в чужих
людях не брезгует… На этом уж извините…
Алексей
с паломником пошли вниз. Патап Максимыч
с молчаливым купцом Дюковым к гостям воротились. Там старый Снежков продолжал рассказы про житье-бытье Стужина, — знайте, дескать,
с какими
людьми мы водимся!
Ни слова не молвил Патап Максимыч. «Что ж это за срам такой? — рассуждает он сам
с собою. — Как же это жену-то свою голую напоказ чужим
людям возить?.. Неладно, неладно!..»
У него, что у отца, то же на уме было: похвалиться перед будущим тестем: вот, дескать,
с какими
людьми мы знаемся, а вы, дескать, сиволапые, живучи в захолустье, понятия не имеете, как хорошие
люди в столицах живут.
— Молодость! — молвил старый Снежков, улыбаясь и положив руку на плечо сыну. — Молодость, Патап Максимыч, веселье на уме… Что ж?.. Молодой квас — и тот играет, а коли млад
человек не добесится, так на старости
с ума сойдет… Веселись, пока молоды. Состарятся, по крайности будет чем молодые годы свои помянуть. Так ли, Патап Максимыч?
— Наше дело лесное, — самодовольно отвечал Патап Максимыч. — У генералов обедать нам не доводится, театров да балов сроду не видывали; а угостить хорошего
человека, чем Бог послал, завсегда рады. Пожалуйте-с, — прибавил он, наливая Снежкову шампанское.
Сильно возмутила Патапа Максимыча мысль, что Михайло Данилыч оголит Настю и выставит
с обнаженными грудями
людям напоказ.
А немало ночей, до последних кочетов,
с милым другом бывало сижено, немало в те ноченьки тайных любовных речей бывало
с ним перемолвлено, по полям, по лугам
с добрым молодцем было похожено, по рощам, по лесочкам было погулено… Раздавались, расступались кустики ракитовые, укрывали от людских очей стыд девичий, счастье молодецкое… Лес не видит, поле не слышит;
людям не по что знать…
Передернуло Патапа Максимыча. Попрек Снежкова задел его за живое. Сверкнули глаза, повернулось было на языке сказать: «Не отдам на срам детище, не потерплю, чтобы голили ее перед чужими
людьми…» Но сдержался и молвил
с досадой...
— Не один миллион, три, пять, десять наживешь, —
с жаром стал уверять Патапа Максимыча Стуколов. — Лиха беда начать, а там загребай деньги. Золота на Ветлуге, говорю тебе, видимо-невидимо. Чего уж я —
человек бывалый, много видал золотых приисков — и в Сибири и на Урале, а как посмотрел я на ветлужские палестины, так и у меня
с дива руки опустились… Да что тут толковать, слушай. Мы так положим, что на все на это дело нужно сто тысяч серебром.
— Ладно ль это будет, кормилец? Сам посуди, что
люди зачнут говорить: хозяин в отлучке, дочери невесты, молодой парень
с ними ест да пьет… И не знай чего наскажут! — говорила Аксинья Захаровна.
— Бог милостив, — промолвил паломник. — И не из таких напастей Господь
людей выносит… Не суетись, Патап Максимыч, — надо дело ладом делать. Сам я глядел на дорогу: тропа одна, поворотов, как мы от паленой
с верхушки сосны отъехали, в самом деле ни единого не было. Может, на эту зиму лесники ину тропу пробили, не прошлогоднюю. Это и в сибирских тайгах зачастую бывает… Не бойся — со мной матка есть, она на путь выведет. Не бойся, говорю я тебе.
В лесах работают только по зимам. Летней порой в дикую глушь редко кто заглядывает. Не то что дорог, даже мало-мальских торных тропинок там вовсе почти нет; зато много мест непроходимых… Гниющего валежника пропасть, да кроме того, то и дело попадаются обширные глубокие болота, а местами трясины
с окнами, вадьями и чарусами… Это страшные, погибельные места для небывалого
человека. Кто от роду впервой попал в неведомые лесные дебри — берегись — гляди в оба!..
Хитрит, окаянная, обмануть, обвести хочется ей
человека — села в тот чудный цветок спрятать гусиные свои ноги
с черными перепонками.
Пойдет
человек с пустынником по чарусе, глядь, а уж это не пустынник, а седой старик
с широким бледно-желтым лицом, и уж не тихо, не чинно ведет добрую речь, а хохочет во всю глотку сиплым хохотом…
— Да, волки теперь гуляют — ихня пора, — молвил дядя Онуфрий, — Господь им эту пору указал… Не одним
людям, а всякой твари сказал он: «Раститеся и множитесь». Да… ихня пора… — И потом, немного помолчав, прибавил: — Значит, вы не в коренном лесу заночевали, а где-нибудь на рамени. Серый в теперешнюю пору в лесах не держится, больше в поле норовит, теперь ему в лесу голодно. Беспременно на рамени ночевали, недалече от селенья. К нам-то
с какой стороны подъехали?
Диву дался Патап Максимыч. Сколько лет на свете живет, книги тоже читает,
с хорошими
людьми водится, а досель не слыхал, не ведал про такую штуку… Думалось ему, что паломник из-за моря вывез свою матку, а тут закоптелый лесник, последний, может быть,
человек, у себя в зимнице такую же вещь держит.