Неточные совпадения
Другой на месте заволжанина давно бы
с голода помер, но
он не лежебок, человек досужий.
Не побрел заволжский мужик на заработки в чужу-дальнюю сторону, как сосед
его вязниковец, что
с пуговками,
с тесемочками и другим товаром кустарного промысла шагает на край света семье хлеб добывать.
Живет заволжанин хоть в труде, да в достатке. Сысстари за Волгой мужики в сапогах, бабы в котах. Лаптей видом не видано, хоть слыхом про
них и слыхано. Лесу вдоволь, лыко нипочем, а в редком доме кочедык найдешь. Разве где такой дедушка есть, что
с печки уж лет пяток не слезает, так
он, скуки ради, лапотки иной раз ковыряет, нищей братье подать либо самому обуться, как станут
его в домовину обряжать. Таков обычай: летом в сапогах, зимой в валенках, на тот свет в лапотках…
Заволжанин без горячего спать не ложится, по воскресным дням хлебает мясное, изба у
него пятистенная, печь
с трубой; о черных избах да соломенных крышах
он только слыхал, что есть такие где-то «на Горах» [«Горами» зовут правую сторону Волги.].
Стулья и огромный диван красного дерева крыты малиновым трипом, три клетки
с канарейками у окон, а в углу заботливо укрыты платками клетки: там курские певуны — соловьи; до
них хозяин охотник, денег за
них не жалеет.
Говаривал подчас приятелям: «Рад бы бросил окаянные эти подряды, да больно уж я затянулся; а помирать Бог приведет, крепко-накрепко дочерям закажу, ни впредь, ни после
с казной не вязались бы, а то не будь на
них родительского моего благословения».
«Вот принес незваного-непрошо́ного», — тихонько меж собой поговаривают, — а дело-то у
них с другими было полажено.
Притом же у
него расколом дружба и знакомство
с богатыми купцами держались, кредита от раскола больше было.
Семья у
него небольшая, сам
с женой да две дочери.
А Патап Максимыч любил на досуге душеспасительных книг почитать, и куда как любо было сердцу
его родительскому перечитывать «Златоструи» и другие сказанья,
с золотом и киноварью переписанные руками дочерей-мастериц.
Настя
с Парашей, воротясь к отцу, к матери, расположились в светлицах своих, а разукрасить
их отец не поскупился. Вечерком, как
они убрались, пришел к дочерям Патап Максимыч поглядеть на
их новоселье и взял рукописную тетрадку, лежавшую у Насти на столике. Тут были «Стихи об Иоасафе царевиче», «Об Алексее Божьем человеке», «Древян гроб сосновый» и рядом
с этой пса́льмой «Похвала пустыне». Она начиналась словами...
— Много ты знаешь!.. А мы видали виды… Зачем исправник-от в Комаров кажду неделю наезжает… Даром, что ли?.. В Московкиной обители
с белицами-то
он от Писанья, что ли, беседует?.. А Домне головщице за что шелковы платки дарит?.. А купчики московские зачем к Глафириным ездят?.. А?..
Притаив дыханье, глаз не спускали
они с чашки, наполненной водою и поставленной у божницы: как наступит Христово крещенье, сама собой вода колыхнется и небо растворится; глянь в раскрытое на един миг небо и помолись Богу: чего у
него ни попросишь, все даст.
— А вот как возьму лестовку да ради Христова праздника отстегаю тебя, —
с притворным негодованьем сказала Аксинья Захаровна, — так и будешь знать, какая слава!.. Ишь что вздумала!.. Пусти
их снег полоть за околицу!.. Да теперь, поди чай, парней-то туда что навалило: и своих, и из Шишинки, и из Назаровой!.. Долго ль до греха?.. Девки вы молодые, дочери отецкие: след ли вам по ночам хвосты мочить?
— Коли пошли, так туда
им и дорога, — ответила мать. — А вам
с деревенскими девками себя на ряду считать не доводится.
В горницу хозяин вошел. Жена торопливо стала распоясывать кушак, повязанный по
его лисьей шубе. Прибежала Настя, стала отряхивать заиндевелую отцовскую шапку, меж тем Параша снимала вязанный из шерсти шарф
с шеи Патапа Максимыча. Ровно кошечки, ластились к отцу дочери, спрашивали...
— Как же святить
ему, Максимыч? —
с удивлением спросила Аксинья Захаровна.
Как утка переваливаясь, толстая работница Матрена втащила ведерный самовар и поставила
его на прибранный Настей и Парашей стол. Семья уселась чайничать. Позвали и канонницу Евпраксию. Пили чай
с изюмом, потому что сочельник, а сахар скоромен: в него-де кровь бычачью кладут.
Удачно проведя день, Чапурин был в духе и за чаем шутки шутил
с домашними. По этому одному видно было, что съездил
он подобру-поздорову, на базаре сделал оборот хороший; и все у
него клеилось, шло как по маслу.
— Самарский… Мужик богатый: свои гурты из степи гоняет, салотопленый завод у
него в Самаре большущий, в Питер сало поставляет. Капиталу сто четыре тысячи целковых, а не то и больше; купец,
с медалью; хороший человек. Сегодня вместе и вечерню стояли.
— А по-твоему, девицам бирюком надо глядеть, слова ни
с кем не сметь вымолвить? Чай, ведь и
они тоже живые, не деревянные, — вступилась Аксинья Захаровна.
— Свежего купим. Гости хорошие, надо, чтоб все по гостям было. Таковы у нас
с тобой, Аксинья, будут гости, что не токмо цветочного чаю, детища родного для
них не пожалею. Любую девку отдам! Вот
оно как!
— Что тебе, Максимыч, слушать глупые речи мои? — молвила на то Аксинья Захаровна. — Ты голова. Знаю, что ради меня, не ради
его, непутного, Микешку жалеешь. Да сколь же еще из-за
него, паскудного, мне слез принимать, глядя на твои к
нему милости? Ничто
ему, пьянице, ни в прок, ни в толк нейдет. Совсем, отято́й, сбился
с пути. Ох, Патапушка, голубчик ты мой, кормилец ты наш, не кори за Микешку меня, горемычную. Возрадовалась бы я, во гробу
его видючи в белом саване…
Когда собрались богомольцы и канонница, замолитвовав, стали
с хозяйскими дочерьми править по «Минее» утреню, Аксинья Захаровна торопливо вышла из моленной и в сенях, подозвав дюжего работника, старика Пантелея, что смотрел за двором и за всеми живущими по найму, тревожно спросила
его...
С той поры
он и злобится.
Не говаривал
он про то ни отцу
с матерью, ни другу-приятелю; один
с собой думу такую держал.
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно,
с соседями в любви да в совете; добрая слава шла про
него далеко. Обиды от Лохматого никто не видал, каждому человеку
он по силе своей рад был сделать добро. Пуще всего не любил мирских пересудов. Терпеть не мог, как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать.
— Расшумелись, как воробьи к дождю! — крикнет, бывало, на
них. — Люди врут, а вы вранье разносить?.. Потараторьте-ка еще у меня, сороки, сниму плеть
с колка, научу уму-разуму.
На самое Вздвиженье токарня у
него сгорела
с готовой посудой ста на два рублей.
— Не пойду, — отрывисто,
с сердцем молвил Трифон и нахмурился. — И не говори ты мне, старуха, про этого мироеда, — прибавил
он, возвысив голос, — не вороти ты душу мою… От
него, от паскудного, весь мир сохнет. Знаться
с писарями мне не рука.
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети не грелись, чужого куска не едали, родительского дома отродясь не покидали. И никогда у отца
с матерью на мысли того не бывало, чтобы когда-нибудь
их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков и заревела в источный голос.
Долго толковал Трифон
с сыновьями, как
им работу искать. Порешили Алексею завтра ж идти в Осиповку рядиться к Патапу Максимычу, а в середу, как на соседний базар хвостиковские ложкари приедут, порядить и Саввушку.
Помолившись со всею семьей Богу, простившись
с отцом,
с матерью,
с братом и сестрами, пошел
он рядиться.
— Это ты хорошо говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да… все имел, всего лишился, а на Бога не возроптал; за то и подал
ему Бог больше прежнего. Так и ваше дело — на Бога не ропщите, рук не жалейте да
с Богом работайте, Господь не оставит вас — пошлет больше прежнего.
— Не можем, Патап Максимыч; совсем злые люди нас обездолили; надо будет
с годок в людях поработать, — отвечал Алексей. — Родители и меньшого брата к ложкарям посылают; знатно режет ложки; всякую, какую хошь, и касатую, и тонкую, и бо́скую, и межеумок, и крестовую режет. К пальме даже приучен — вот как бы хозяин
ему такой достался, чтобы пальму точить…
— Молви отцу, — говорил
он, давая деньги, — коли нужно
ему на обзаведенье, шел бы ко мне — сотню другу-третью
с радостью дам. Разживетесь, отдадите, аль по времени ты заработаешь. Ну, а когда же работать начнешь у меня?
Возвращаясь в Поромово, не о том думал Алексей, как обрадует отца
с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не о том мыслил, что завтра придется
ему прощаться
с домом родительским. Настя мерещилась. Одно
он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же на свете такая красота!»
Слюбится
с молодцом белица, выдаст
ему свою одежду и убежит венчаться в православную церковь: раскольничий поп такую чету ни за что не повенчает.
Манефа, напившись чайку
с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду не употребляла
его, — отправилась в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то, что у
них в скиту большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про
них не хотят.
Матушка Клеопатра, из Жжениной обители, пришла к Глафириным и стала про австрийское священство толковать, оно-де правильно, надо-де всем принять
его, чтоб
с Москвой не разорваться, потому-де, что
с Рогожского пишут, по Москве-де все епископа приняли.
— Из Москвы купчик наезжал, матушки Таисе́и сродственник; деньги в раздачу привозил, развеселый такой. Больно
его честили; келейница матушки Таисеи — помнишь Варварушку из Кинешмы? — совсем
с ума сошла по
нем; как уехал, так в прорубь кинуться хотела, руки на себя наложить. Еще Александр Михайлыч бывал, станового письмоводитель, — этот по-прежнему больше все
с Серафимушкой; матушка Таисея грозит уж ее из обители погнать.
— Вот еще! Одного! — вспыхнула Фленушка. —
Он станет насмехаться, а ты
его люби. Да ни за что на свете! Ваську Шибаева полюблю — так вот
он и знай, —
с лукавой усмешкой, глядя на приятельницу, бойко молвила Фленушка.
Ста по полутора за столами у
него кормилось; да не одни работники, бабы
с девками и подростки в Осиповку к
нему пить-есть приходили.
— Знамо, не сама пойдешь, — спокойно отвечал Патап Максимыч. — Отец
с матерью вживе — выдадут. Не век же тебе в девках сидеть… Вам
с Паранькой не хлеб-соль родительскую отрабатывать, — засиживаться нечего. Эка, подумаешь, девичье-то дело какое, — прибавил
он, обращаясь к жене и к матери Манефе, — у самой только и на уме, как бы замуж, а на речах: «не хочу» да «не пойду».
— Да, — вступилась мать Манефа, — в нынешнее время куда как тяжко приходится жить сиротам. Дороговизна!..
С каждым днем все дороже да дороже становится, а подаяния сиротам, почитай, нет никакого. Масленица на дворе — ни гречневой мучки на блины, ни маслица достать
им негде. Такая бедность, такая скудость, что един только Господь знает, как
они держатся.
— За
них, сударыня моя, не бойся,
с голоду не помрут, — сказал Патап Максимыч. — Блины-то у
них масляней наших будут. Пришипились только эти матери, копни
их хорошенько, пошарь в сундуках, сколь золота да серебра сыщешь. Нищатся только, лицемерят. Такое уж у
них заведение.
— Совсем девка зачала изводиться, — вступилась Манефа. — Как жили
они в обители, как маков цвет цвела, а в родительском дому и румянец
с лица сбежал. Чудное дело!
Настя отерла слезы передником и отняла
его от лица. Изумились отец
с матерью, взглянув на нее. Точно не Настя, другая какая-то девушка стала перед
ними. Гордо подняв голову, величаво подошла она к отцу и ровным, твердым, сдержанным голосом, как бы отчеканивая каждое слово, сказала...
— Что-о-о? — закричал Патап Максимыч, вскакивая
с дивана. — Жених?.. Так ты так-то!.. Да я разражу тебя! Говори сейчас, негодница, какой у тебя жених завелся?.. Я
ему задам…
Провозился
он с этим делом долго; все токари по своим местам разошлись, и токарни были на запоре.
Неточные совпадения
Бывало, льстивый голос света // В
нем злую храбрость выхвалял: //
Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать, что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье //
Он отличился, смело в грязь //
С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво,
с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин
с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал, что
он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине
с своей душой // Был недоволен сам собой.
С семьей Панфила Харликова // Приехал и мосье Трике, // Остряк, недавно из Тамбова, // В очках и в рыжем парике. // Как истинный француз, в кармане // Трике привез куплет Татьяне // На голос, знаемый детьми: // Réveillez-vous, belle endormie. // Меж ветхих песен альманаха // Был напечатан сей куплет; // Трике, догадливый поэт, //
Его на свет явил из праха, // И смело вместо belle Nina // Поставил belle Tatiana.
Он в том покое поселился, // Где деревенский старожил // Лет сорок
с ключницей бранился, // В окно смотрел и мух давил. // Всё было просто: пол дубовый, // Два шкафа, стол, диван пуховый, // Нигде ни пятнышка чернил. // Онегин шкафы отворил; // В одном нашел тетрадь расхода, // В другом наливок целый строй, // Кувшины
с яблочной водой // И календарь осьмого года: // Старик, имея много дел, // В иные книги не глядел.
Вот, окружен своей дубравой, // Петровский замок. Мрачно
он // Недавнею гордится славой. // Напрасно ждал Наполеон, // Последним счастьем упоенный, // Москвы коленопреклоненной //
С ключами старого Кремля; // Нет, не пошла Москва моя // К
нему с повинной головою. // Не праздник, не приемный дар, // Она готовила пожар // Нетерпеливому герою. // Отселе, в думу погружен, // Глядел на грозный пламень
он.