Неточные совпадения
—
Кто святил? Отец Афанасий,
что ли? — спросила Аксинья Захаровна.
— Ума не приложу, Максимыч,
что ты говоришь. Право, уж я и не знаю, — разводя руками и вставая с дивана, сказала Аксинья Захаровна. —
Кто ж это Корягу в попы-то поставил?
— Из Москвы, из Хвалыни, из Казани пишут про епископа,
что как есть совсем правильный, — молвил Патап Максимыч. — Все мои покупатели ему последуют. Не ссориться с ними из-за таких пустяков… Как они, так и мы. А
что есть у иных сумнение, так это правда, точно есть. И в Городце не хотят Матвея в часовню пускать, зазорен, дескать, за деньги
что хочешь сделает. Про епископа Софрония тоже толкуют…
Кто их разберет?.. Ну их к Богу — чайку бы поскорей.
По нашим местам, думаю я, Никифору в жизнь не справиться, славы много; одно то,
что «волком» был; все знают его вдоль и поперек, ни от
кого веры нет ему на полушку.
—
Кто тебе про сговор сказал? — ответил Патап Максимыч. — И на разум мне того не приходило. Приедут гости к имениннице — вот и все. Ни смотрин, ни сговора не будет; и про то, чтоб невесту пропить, не будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются, поговорят кой о
чем и ознакомятся, оно все-таки лучше. Ты покаместь Настасье ничего не говори.
Долго Лохматый умом-разумом по миру раскидывал, долго гадал,
кто бы таков был лиходей,
что его обездолил.
Но Трифон в жизнь свою ни у
кого не займовал, знал,
что деньги занять — остуду принять.
— Эге-ге! — вскрикнула Фленушка и захохотала. — Память-то какая у тебя короткая стала, Настасья Патаповна! Аль забыла того,
кто из Москвы конфеты в бумажных коробках с золотом привозил? Ай да Настя, ай да Настасья Патаповна! Можно чести приписать! Видно, у тебя с глаз долой, так из думы вон. Так,
что ли?.. А?..
— Ну, ладно, ладно, пущай я причиной всему, — сказала Фленушка. — А все-таки скажу,
что память у тебя короткая стала. С
чего бы это?.. Аль
кого полюбила?..
«Ну-ка, Данило Тихоныч, погляди на мое житье-бытье, — продолжал раздумывать сам с собой Патап Максимыч. — Спознай мою силу над «моими» деревнями и не моги забирать себе в голову,
что честь мне великую делаешь, сватая за сына Настю. Нет, сватушка дорогой, сами не хуже
кого другого, даром
что не пишемся почетными гражданами и купцами первой гильдии, а только государственными крестьянами».
— Дурак он,
что ли? — отвечала Фленушка. —
Кто от этакой красоты отворотится? Смотри-ка какая!.. — прибавила она, глядя на раздевавшуюся девушку. — Жизнь бы свою Алешка отдал, глазком бы только взглянуть теперь на свою сударушку. Ишь какая пышная, сдобная, белая!.. Точно атлас в пуху.
— Некогда мне с тобой балясы точить, — молвила Фленушка. — Пожалуй, еще Матрена из бани пойдет да увидит нас с тобой, либо в горницах меня хватятся… Настасья Патаповна кланяться велела. Вот
кто… Она по тебе сокрушается… Полюбила с первого взгляда… Вишь глаза-то у тебя, долговязого, какие непутные, только взглянул на девку, тотчас и приворожил… Велишь,
что ли, кланяться?
После этого Алексей несколько раз виделся с Фленушкой. И каждый раз передавала она ему поклоны от Насти и каждый раз уверяла его,
что Настя до́веку его не разлюбит и, кроме его, ни за
кого замуж не пойдет.
Кто говорил,
что, видно, Патапу Максимычу в волостных головах захотелось сидеть, так он перед выборами мир задабривает,
кто полагал, не будет ли у него в тот день какой-нибудь «помочи» [«Пóмочью», иначе «тóлокой», называется угощенье за работу.
Ровно ножом полоснуло Алексею по сердцу. Хоть говорила ему Фленушка,
что опричь его Настя ни за
кого не пойдет, но нежданная новость его ошеломила.
— А вот какая это воля, тятенька, — отвечала Настя. — Примером сказать, хоть про жениха,
что ты мне на базаре где-то сыскал, Снежков,
что ли, он там прозывается. Не лежит у меня к нему сердце, и я за него не пойду. В том и есть воля девичья.
Кого полюблю, за того и отдавай, а воли моей не ломай.
— Говорил,
что в таких делах говорится, — отвечала Фленушка. —
Что ему без тебя весь свет постыл,
что иссушила ты его,
что с горя да тоски деваться не знает куда и
что очень боится он самарского жениха. Как я ни уверяла,
что опричь его ни за
кого не пойдешь, — не верит. Тебе бы самой сказать ему.
— Да не может ли
кто из токарей починить? — просила Фленушка. — Не оставьте, Патап Максимыч, не введите в ответ. Матушка Манефа и не знаю
что со мною поделает.
Ругался мир ругательски, посылал ко всем чертям Емельяниху, гроб безо дна, без покрышки сулил ей за то,
что и жить путем не умела и померла не путем: суд по мертвому телу навела на деревню…
Что гусей было перерезано,
что девок да молодок к лекарю да к стряпчему было посылано,
что исправнику денег было переплачено! Из-за
кого ж такая мирская сухота? Из-за паскуды Емельянихи,
что не умела с мужем жить, не умела в его делах концы хоронить, не умела и умереть как следует.
В сиротстве жить — только слезы лить; житье сиротинке,
что гороху при дороге:
кто пройдет, тот и порвет.
Кто езжал зимней порой по той стороне, тот видал,
что там в каждом дому по скатам тесовых кровель, лицом к северу, рядами разложены сотни, тысячи белых валенок, а перед домом стоит множество «суковаток» [Суковатка — семи-восьмигодовалая елка, у которой облуплена кора и окорочены сучья, в виде рогулек.
Понимал Патап Максимыч,
что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было человека,
кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.
Нет за малыми детьми ни уходу, ни призору, не от
кого им услышать того доброго, благодатного слова любви,
что из уст матери струей благотворной падает в самые основы души ребенка и там семенами добра и правды рассыпается.
— Помнишь,
что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще
кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
— Святая душа,
что любит вас, добра вам хочет. Вот
кто она такая: мать ваша, — сказал детям Иван Григорьич.
После матушки игуменьи выпила Никитишна, все-таки уверяя Патапа Максимыча и всех,
кто тут был,
что у господ в хороших домах так не водится, никто перед чаем ни настойки, ни мадеры не пьет.
Правду говоришь,
что вольный народ стал, — а главное то возьми,
что страху Божьего ни в
ком не стало.
Ниже и ниже склоняла Манефа голову. Бледные губы спешно шептали молитву. Если б
кто из бывших тут пристальнее поглядел на нее, тот заметил бы,
что рука ее, перебирая лестовку, трепетно вздрагивала.
Так его рогожский священник наш, батюшка Иван Матвеич, и в глаза и за глаза зовет, а матушка Пульхерия, рогожская то есть игуменья, всем говорит,
что вот без малого сто годов она на свете живет, а такого благочестия, как в Семене Елизарыче, ни в
ком не видывала…
Свезет, сдаст
кому следует, а на деньги,
что получил от честных матерей, городецких пряников накупит, жемков, орехов и продает их скитским белицам да молодым богомольцам.
— Да покаместь гроша не потребуется, — отвечал Стуколов. — Пятьдесят тысяч надо не сразу, не вдруг. Коли дело плохо пойдет,
кто нам велит деньги сорить по-пустому? Вот как тебе скажу — издержим мы две аль три тысячи на ассигнации, да если увидим,
что выгоды нет, вдаль не поедем, чтоб не зарваться…
— Пятьдесят паев ты себе возьми, вложивши за них пятьдесят тысяч, — продолжал Яким Прохорыч. — Не теперь, а после, по времени, ежели дело на лад пойдет. Не сможешь один, товарищей найди: хоть Ивана Григорьича,
что ли, аль Михайлу Васильича. Это уж твое дело. Все барыши тоже на сто паев — сколько
кому достанется.
— Како езжать? — отозвался Патап Максимыч. —
Кого сюда леший понесет? Ведь это сам ты видишь,
что такое: выехали — еще не брезжилось, а гляди-ка, уж смеркаться зачинает. Где мы, куда заехали, сам леший не разберет… Беда, просто беда… Ах, чтобы всех вас прорвало! — ругался Патап Максимыч. — И понесло же меня с тобой: тут прежде смерти живот положишь!
В лесах работают только по зимам. Летней порой в дикую глушь редко
кто заглядывает. Не то
что дорог, даже мало-мальских торных тропинок там вовсе почти нет; зато много мест непроходимых… Гниющего валежника пропасть, да кроме того, то и дело попадаются обширные глубокие болота, а местами трясины с окнами, вадьями и чарусами… Это страшные, погибельные места для небывалого человека.
Кто от роду впервой попал в неведомые лесные дебри — берегись — гляди в оба!..
Вот светится маленькая полынья на грязно-зеленой трясине. Что-то вроде колодца. Вода с берегами вровень. Это «окно». Беда оступиться в это «окно» — там бездонная пропасть. Не в пример опасней «окон» «вадья» — тоже открытая круглая полынья, но не в один десяток сажен ширины. Ее берега из топкого торфяного слоя, едва прикрывающего воду.
Кто ступит на эту обманчивую почву, нет тому спасенья. «Вадья» как раз засосет его в бездну.
—
Что за диковина! — повязывая кушак, молвил дядя Онуфрий. —
Что за люди?..
Кого это на тройках принесло?
— Да как же?.. Поедет который с тобой,
кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка,
что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А как ты говоришь, чтоб из артели
кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот же прогул выйдет, а у нас прогулов нет, так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
— А
кому заплатишь-то?.. Платить-то некому!.. — отвечал дядя Онуфрий. — Разве можно артельному леснику с чужанина хоть малость какую принять?.. Разве артель спустит ему хошь одну копейку взять со стороны?.. Да вот я старшой у них, «хозяином» называюсь, а возьми-ка я с вашего степенства хоть медну полушку, ребята не поглядят,
что я у них голова,
что борода у меня седа, разложат да таку вспарку зададут,
что и-и… У нас на это строго.
— Скликнуть артель не мудреное дело, только не знаю, как это сделать, потому
что такого дела у нас николи не бывало. Боле тридцати годов с топором хожу, а никогда того не бывало, чтоб из артели
кого на сторону брали, — рассуждал дядя Онуфрий.
— В уме ль ты, ваше степенство?.. Как же возможно из артели работника брать?.. Где это слыхано?.. Да
кто пойдет провожать тебя?.. Никто не пойдет… Эк
что вздумал!.. Чудак же ты, право, господин купец!.. — кричали лесники, перебивая друг дружку.
— А оттого и нельзя,
что артель, — отвечал дядя Онуфрий. —
Кому жребий выпадет, тот и поедет. Кусай гроши, ребята.
— Экой ты удатной какой, господин купец, — молвил дядя Онуфрий. —
Кого облюбовал, тот тебе и достался… Ну, ваше степенство, с твоим бы счастьем да по грибы ходить…
Что ж, одного Артемья берешь аль еще конаться [Конаться — жребий метать.] велишь? — прибавил он, обращаясь к Патапу Максимычу.
— Пошел расписывать! — молвил Патап Максимыч. — Везде-то у него грехи да ереси, шагу ты не ступишь, не осудивши
кого…
Что за беда,
что они церковники? И между церковниками зачастую попадают хорошие люди, зато и меж староверами такие есть,
что снаружи-то «блажен муж», а внутри «вскуе шаташася».
— Ах ты, любезненькой мой!..
Что же нам делать-то? — отвечал игумен. — Дело наше заглазное.
Кто знает, много ль у них золота из пуда выходит?.. Как поверить?..
Что дадут, и за то спаси их Христос, Царь Небесный… А вот как бы нам с тобой да настоящие промысла завести, да дело-то бы делать не тайком, а с ведома начальства, куда бы много пользы получили… Может статься, не одну бы сотню пудов чистого золота каждый год получали…
Крепко полюбился игумен Патапу Максимычу. Больно по нраву пришлись и его простодушное добросердечие, его на каждом шагу заметная домовитость и уменье вести хозяйство, а пуще всего то,
что умеет людей отличать и почет воздавать
кому следует. «На все горазд, — думал он, укладываясь спать на высоко взбитой перине. — Молебен ли справить, за чарочкой ли побеседовать… Постоянный старец!.. Надо наградить его хорошенько!»
— Ах, отче, отче, — покачивая головой, сказал отцу Михаилу паломник. — Люди говорят — человек ты умный, на свете живешь довольно, а того не разумеешь,
что на твоем товаре торговаться тебе не приходится. Ну, не возьму я твоих картинок,
кому сбудешь?.. Не на базар везти!.. Бери да не хнычь… По рублику пристегну беззубому на орехи… Неси скорее.
— С барышом поздравляю! — весело усмехнувшись, молвил Колышкин. — Пять сереньких в карман попало!.. Э-эх, Патап Максимыч!..
Кто таковы знакомцы твои, не ведаю, а
что плуты они, то знаю верно… И плуты они не простые, а большие, козырные… Маленький плут двухсот пятидесяти целковых зря не кинет.
— А
чего ради в ихнее дело обещал я идти? — вдруг вскрикнул Патап Максимыч. — Как мне сразу не увидеть было ихнего мошенства?.. Затем я на Ветлугу ездил, затем и маету принимал… чтоб разведать про них, чтоб на чистую воду плутов вывести… А к тебе в город зачем бы приезжать?.. По золоту ты человек знающий, с
кем же, как не с тобой, размотать ихнюю плутню… Думаешь, верил им?.. Держи карман!.. Нет, друг, еще тот человек на свет не рожден,
что проведет Патапа Чапурина.
— Все,
кто тебя ни заверял, — одна плутовская ватага, — сказал наконец Колышкин, — все одной шайки. Знаю этих воров — нагляделся на них в Сибири. Ловки добрых людей облапошивать:
кого по миру пустят, а
кого в поганое свое дело до той меры затянут,
что пойдет после в казенных рудниках копать настоящее золото.
— Ну и посижу, — бойко отвечала Марья. — Эка беда?.. А
кто на клиросе-то будет запевы запевать? Ты,
что ли, козьим своим голосом?..