Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато,
как ни плоха работа,
как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят. Чего ж еще?.. И за то слава те, Господи!.. Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому
человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он в колыбели лежит.
Настя с Парашей, воротясь к отцу, к матери, расположились в светлицах своих, а разукрасить их отец не поскупился. Вечерком,
как они убрались, пришел к дочерям Патап Максимыч поглядеть на их новоселье и взял рукописную тетрадку, лежавшую у Насти на столике. Тут были «Стихи об Иоасафе царевиче», «Об Алексее Божьем
человеке», «Древян гроб сосновый» и рядом с этой пса́льмой «Похвала пустыне». Она начиналась словами...
— Не оставь ты меня, паскудного, отеческой своей милостью, батюшка ты мой, Патап Максимыч!..
Как Бог, так и ты — дай теплый угол, дай кусок хлеба!.. — так говорил тот
человек хриплым голосом.
— Ах ты, непутный, непутный! — качая головой, укорял шурина Патап Максимыч. — Гляди-ка, рожу-то тебе
как отделали!.. Ступай, проспись… Из дому не гоню с уговором: брось ты, пустой
человек, это проклятое винище, будь ты хорошим
человеком.
Жил старый Трифон Лохматый да Бога благодарил. Тихо жил, смирно, с соседями в любви да в совете; добрая слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто не видал, каждому
человеку он по силе своей рад был сделать добро. Пуще всего не любил мирских пересудов. Терпеть не мог,
как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать.
— Расшумелись,
как воробьи к дождю! — крикнет, бывало, на них. —
Люди врут, а вы вранье разносить?.. Потараторьте-ка еще у меня, сороки, сниму плеть с колка, научу уму-разуму.
— Да что же не знаться-то?.. Что ты за тысячник такой?.. Ишь гордыня
какая налезла, — говорила Фекла. — Чем Карп Алексеич не
человек? И денег вволю, и начальство его знает. Глянь-ка на него,
человек молодой, мирским захребетником был, а теперь перед ним всяк шапку ломит.
— Пустил ли бы я вас в чужие
люди,
как бы не беда наша, не последнее дому разоренье?
— Не можем, Патап Максимыч; совсем злые
люди нас обездолили; надо будет с годок в
людях поработать, — отвечал Алексей. — Родители и меньшого брата к ложкарям посылают; знатно режет ложки; всякую,
какую хошь, и касатую, и тонкую, и бо́скую, и межеумок, и крестовую режет. К пальме даже приучен — вот
как бы хозяин ему такой достался, чтобы пальму точить…
— Да уж это
как вашей милости будет угодно, — сказал Алексей. — По вашей добродетели бедного
человека вы не обидите, а я рад стараться, сколько силы хватит.
Помолился Алексей, поклонился хозяину, потом Насте и пошел из подклета. Отдавая поклон, Настя зарделась
как маков цвет. Идя в верхние горницы, она, перебирая передник и потупив глаза, вполголоса спросила отца, что это за
человек такой был у него?
Но главный замысел не тот был: хотелось ему будущим сватушке да зятьку показать, каков он
человек за Волгой,
какую силу в народе имеет.
—
Какой же грех, — сказала мать Манефа, — лишь бы было заповеданное. И у нас порой на мирских
людей мясное стряпают, белицам тоже ину пору. Спроси дочерей, садились ли они у меня на обед без курочки аль без говядины во дни положеные.
— Не греши напрасно, братец, — возразила Манефа. — Мало ль чего
люди не наплетут!
Какое питье, когда жевать нечего, одеться не во что!
— Плату положил бы я хорошую, ничем бы ты от меня обижен не остался, — продолжал Патап Максимыч. — Дома ли у отца стал токарничать, в
людях ли, столько тебе не получить, сколько я положу. Я бы тебе все заведенье сдал: и токарни, и красильни, и запасы все, и товар, — а
как на Низ случится самому сплыть аль куда в другое место, я б и дом на тебя с Пантелеем покидал.
Как при покойнике Савельиче было, так бы и при тебе. Ты с отцом-то толком поговори.
Не Царством Небесным было ей жить и при матери; бивала ее и шибко бивала покойница, особенно
как под пьяную руку девочка ей подвернется, да все не
как чужие
люди.
Немало
людей на Дарью заглядывалось, но она хоть и солдатка,
как есть мирской
человек, но берегла себя строго, умела подлипал от себя подальше спроваживать.
—
Как ты смеешь, — говорит Никифору, — в казенном месте буянить?
Как ты смеешь вольну солдатку бить? Она тоже, — говорит, —
человек казенный!
— Мое, брат, место завсегда при мне, — отвечал Микешка. — Аль не знаешь,
какой я здесь
человек? Хозяйский шурин, Аксинье Захаровне брат родной. Ты не смотри, что я в отрепье хожу… — свысока заговорил Микешка и вдруг, понизив голос и кланяясь, сказал: — Дай, Алексей Трифоныч, двугривенничек!
— Меня, старуху, красавица, не обманешь, — говорила Никитишна, смотря Насте прямо в глаза. — Вижу я все. На
людях ты резвая, так и юлишь, а
как давеча одну я тебя подсмотрела, стоишь грустная да печальная. Отчего это?
— Полно, полно, Настенька, — уговаривала ее Никитишна. — Чтой-то
какая ты в самом деле стала?.. А может, этот Снежков и хороший
человек?
— Знаю про то, Захаровна, и вижу, — продолжал Патап Максимыч, — я говорю для того, что ты баба. Стары
люди не с ветру сказали: «Баба что мешок: что в него положишь, то и несет». И потому, что ты есть баба, значит, разумом не дошла, то,
как меня не станет, могут тебя
люди разбить. Мало ль есть в миру завистников? Впутаются не в свое дело и все вверх дном подымут.
— Да что ты в самом деле, Максимыч, дура, что ли, я повитая? Послушаюсь я злых
людей, обижу я Грунюшку? Да никак ты с ума спятил? — заговорила, возвышая голос, Аксинья Захаровна и утирая рукавом выступившие слезы. — Обидчик ты этакой, право, обидчик!..
Какое слово про меня молвил!.. По сердцу ровно ножом полоснул!.. Бога нет в тебе!.. Право, Бога нет!..
— Слушай, тятя, что я скажу, — быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Патап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей. Новый
человек перед ним говорил. — Давно я о том думала, — продолжала Груня, — еще махонькою была, и тогда уж думала:
как ты меня призрел, так и мне надо сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать…
Как думаешь ты, тятя?.. А?..
—
Какая тут невеста!.. — с досадой отозвался Иван Григорьич. — Не до шуток мне, Патап Максимыч. Побойся Бога:
человек в горе, а он с издевками…
Как Никитишна ни спорила, сколько ни говорила, что не следует готовить к чаю этого стола, что у хороших
людей так не водится, Патап Максимыч настоял на своем, убеждая куму-повариху тем, что «ведь не губернатор в гости к нему едет, будут
люди свои, старозаветные, такие, что перед чайком от настоечки никогда не прочь».
А другие-прочие хоть рукой махни — ничего не стоящие
люди,
как есть никакого звания не стоящие!
— Я решил, чтобы
как покойник Савельич был у нас, таким был бы и Алексей, — продолжал Патап Максимыч. — Будет в семье
как свой
человек, и обедать с нами и все… Без того по нашим делам невозможно… Слушаться не станут работники, бояться не будут, коль приказчика к себе не приблизишь. Это они чувствуют… Матренушка! — крикнул он, маленько подумав, работницу, что возилась около посуды в большой горенке.
— Но Савельич был
человек старый, опять же сколько годов в дому выжил, а этого парня всего полторы недели
как знать-то зачали.
— Не пьет теперь, — сказал Патап Максимыч. — Не дают, а пропивать-то нечего… Знаешь что, Аксинья, он тебе все же брат, не одеть ли его
как следует да не позвать ли сюда? Пусть его с нами попразднует. Моя одежа ему
как раз по плечу. Синяки-то на роже прошли,
человеком смотрит.
Как думаешь?
—
Как знаешь, Максимыч, — сдержанно ответила Аксинья Захаровна. — Не начудил бы при чужих
людях чего, не осрамил бы нас… Сам знаешь, каков во хмелю.
— И думать не моги! — крикнула она. — Его
как путного обрядили, до хороших
людей допустили, а он на-тка поди!.. Не в кабак, батька, затесался!.. Прочь, прочь!.. И подходить к водке не смей!..
— Бояться, опричь Господа Бога, никого не боюся, — спесиво отвечал Чапурин, — а не люблю,
как чужой
человек портит беседу. С чего же это ты по-исправничьему с колокольчиком ездишь?
Не успели Скорняковы по первой чашке чая выпить,
как новые гости приехали: купец из города, Самсон Михайлыч Дюков, да пожилой
человек в черном кафтане с мелкими пуговками и узеньким стоячим воротником, — кафтан,
какой обыкновенно носят рогожские, отправляясь к службе в часовню.
— И я не признал бы тебя, Патап Максимыч, коли б не в дому у тебя встретился, — сказал незнакомый гость. — Постарели мы, брат, оба с тобой, ишь и тебя сединой, что инеем, подернуло… Здравствуйте, матушка Аксинья Захаровна!.. Не узнали?.. Да и я бы не узнал…
Как последний раз виделись, цвела ты,
как маков цвет, а теперь, гляди-ка,
какая стала!.. Да… Время идет да идет, а годы
человека не красят… Не узнаете?..
И аще исполните мое слово — в сем мире будет вам от
людей похвала и слава, а в будущем веце от Господа неизглаголанное блаженство…»
Как услышал я такие глаголы, тотчас игумну земно поклонился, стал просить его благословенья на подвиг дальнего странства.
Как бывалого
человека, меня с ними послали…
—
Как про Стужина не слыхать, — ответил Патап Максимыч, —
люди известные. Миллионах, слышь, в десяти.
— Да зачем же у вас девок-то так срамят? — спросил, наконец, Патап Максимыч. —
Какой ради причины голых дочерей людям-то кажут?
Ни слова не молвил Патап Максимыч. «Что ж это за срам такой? — рассуждает он сам с собою. —
Как же это жену-то свою голую напоказ чужим
людям возить?.. Неладно, неладно!..»
— Винца-то, винца, гости дорогие, — потчевал Патап Максимыч, наливая рюмки. — Хвалиться не стану: добро не свое, покупное, каково — не знаю, а
люди пили, так хвалили. Не знаю,
как вам по вкусу придется. Кушайте на здоровье, Данило Тихоныч.
Только и мечтал он,
как разоденет ее в шелки, в бархаты, на диво не Самаре, а самой Москве, и
как станут
люди дивоваться на его жену-раскрасавицу…
И вдруг не сонное видение, не образ, зримый только духом, а
как есть
человек во плоти, полный жизни, явился перед нею… Смутилась старица… Насмеялся враг рода человеческого над ее подвигами и богомыслием!.. Для чего ж были долгие годы душевной борьбы, к чему послужили всякого рода лишения, суровый пост, измождение плоти, слезная, умная молитва?.. Неужели все напрасно?.. Минута одна, и
как вихрем свеяны двадцатипятилетние труды, молитвы, воздыхания, все, все…
Засылал стороной Яким Прохорыч к Чапурину, узнавал через
людей,
какие мысли насчет дочери держит он, даст ли ей благословенье за него замуж пойти.
И вдруг нечаянно, негаданно явился он…
Как огнем охватило Манефу, когда, взглянув на паломника, она признала в нем дорогого когда-то ей
человека… Она, закаленная в долгой борьбе со страстями, она, победившая в себе ветхого
человека со всеми влеченьями к миру, чувственности, суете, она, умертвившая в себе сердце и сладкие его обольщения, едва могла сдержать себя при виде Стуколова, едва не выдала
людям давнюю, никому не ведомую тайну.
И чудное дело, — прибавил он, — сколько стран, сколько земель исходил я на своем веку, а такой слепоты в
людях,
как здесь, нигде не видывал!
Вот ведь что значит,
как человек-от в понятии не состоит!
— Где именно те места, покаместь не скажу, — отвечал Стуколов. — Возьмешься за дело
как следует, вместе поедем, либо верного
человека пошли со мной.
— То-то и есть! — сказал Стуколов. — Без умелых
людей как за такое дело приниматься? Сказано: «Божьей волей свет стоит,
человек живет уменьем». Досужество да уменье всего дороже… Вот ты и охоч золото добывать, да не горазд — ну и купи досужество умелых
людей.
— Не один миллион, три, пять, десять наживешь, — с жаром стал уверять Патапа Максимыча Стуколов. — Лиха беда начать, а там загребай деньги. Золота на Ветлуге, говорю тебе, видимо-невидимо. Чего уж я —
человек бывалый, много видал золотых приисков — и в Сибири и на Урале, а
как посмотрел я на ветлужские палестины, так и у меня с дива руки опустились… Да что тут толковать, слушай. Мы так положим, что на все на это дело нужно сто тысяч серебром.