Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар. Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато,
как ни плоха работа,
как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят. Чего ж еще?.. И за то слава те, Господи!.. Не всем
же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку
такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он в колыбели лежит.
— Да что
же не знаться-то?.. Что ты за тысячник
такой?.. Ишь гордыня
какая налезла, — говорила Фекла. — Чем Карп Алексеич не человек? И денег вволю, и начальство его знает. Глянь-ка на него, человек молодой, мирским захребетником был, а теперь перед ним всяк шапку ломит.
Возвращаясь в Поромово, не о том думал Алексей,
как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась
же на свете
такая красота!»
— Полюбила… Впрямь полюбила? — допрашивала та. — Да говори
же, Настенька, говори скорей. Облегчи свою душеньку… Ей-Богу, легче станет,
как скажешь… От сердца тягость
так и отвалит. Полюбила?
— Говорят тебе, скажи,
как зовут?..
Как только имя его вымолвишь,
так и облегчишься. Разом другая станешь.
Как же звать-то.
—
Так помни
же мое слово и всем игуменьям повести, — кипя гневом, сказал Патап Максимыч, — если Настасья уходом уйдет в какой-нибудь скит, — и твоей обители и всем вашим скитам конец… Слово мое крепко… А ты, Настасья, — прибавил он, понизив голос, — дурь из головы выкинь… Слышишь?.. Ишь
какая невеста Христова проявилась!.. Чтоб я не слыхал
таких речей…
На другой день после того у Чапуриных баню топили. Хоть дело было и не в субботу, но
как же приехавших из Комарова гостей в баньке не попарить? Не по-русски будет, не по старому завету. Да и сам Патап Максимыч
такой охотник был попариться, что ему хоть каждый день баню топи.
— А зачем черной рясой пугала? — возразила Фленушка. — Нашла чем пригрозить!.. Скитом да небесным женихом!.. Эка!..
Так вот он и испугался!..
Как же!.. Властен он над скитами, особенно над нашей обителью. В скиту от него не схоронишься. Изо всякой обители выймет, ни одна игуменья прекословить не посмеет. Все ему покоряются, потому что — сила.
— Верю, тятя, — молвила Настя. — Только вот что скажи ты мне: где ж у него был разум,
как он сватал меня? Не видавши ни разу, — ведь не знает
же он, какова я из себя, пригожа али нет, — не слыхавши речей моих, — не знает, разумна я али дура какая-нибудь. Знает одно, что у богатого отца молодые дочери есть, ну и давай свататься. Сам, тятя, посуди, можно ли мне от
такого мужа счастья ждать?
— Так-то
так, уж я на тебя
как на каменну стену надеюсь, кумушка, — отвечала Аксинья Захаровна. — Без тебя хоть в гроб ложись. Да нельзя
же и мне руки-то сложить. Вот умница-то, — продолжала она, указывая на работницу Матрену, — давеча у меня все полы перепортила бы, коли б не доглядела я вовремя. Крашены-то полы дресвой вздумала мыть… А вот что, кумушка, хотела я у тебя спросить: на нонешний день к ужину-то что думаешь гостям сготовить? Без хлеба, без соли нельзя
же их спать положить.
— Хорошая невеста, — продолжал свое Чапурин. — Настоящая мать будет твоим сиротам… Добрая, разумная. И жена будет хорошая и хозяйка добрая. Да к тому ж не из бедных — тысяч тридцать приданого теперь получай да после родителей столько
же, коли не больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная… А уж добра
как,
как детей твоих любит: не всякая, братец, мать любит
так свое детище.
— Чего им делается? И сегодня живут по-вчерашнему,
как вечор видел,
так и есть, — отвечал Патап Максимыч. — Да слушай
же, не с баснями я приехал к тебе, с настоящим делом.
— Ну
так слушай
же, что было у меня с ней говорено вечор,
как ты из Осиповки поехал.
—
Как же ты залучил его? — спросил Иван Григорьич. — Старик Лохматый не то чтоб из бедных. Своя токарня.
Как же он пустил его?
Такой парень,
как ты об нем сказываешь, и дома живучи копейку доспеет.
— А ты не гляди снаружи, гляди снутри, — сказал Патап Максимыч. — Умница-то
какой!.. Все может сделать, а уж на работу — беда!..
Так я его, куманек, возлюбил, что, кажись, точно родной он мне стал. Вот и Захаровна то
же скажет.
— И что ж, в самом деле, это будет, мамынька! — молвила Аграфена Петровна. — Пойдет тут у вас пированье, работникам да страннему народу столы завтра будут, а он, сердечный, один,
как оглашенный
какой, взаперти. Коль ему места здесь нет,
так уж в самом деле его запереть надо. Нельзя
же ему с работным народом за столами сидеть, слава пойдет нехорошая. Сами-то, скажут, в хоромах пируют, а брата родного со странним народом сажают. Неладно, мамынька, право, неладно.
—
Какое же это государство? Про
такое я что-то не слыхивал, — спросил у паломника Патап Максимыч.
— Да зачем
же у вас девок-то
так срамят? — спросил, наконец, Патап Максимыч. —
Какой ради причины голых дочерей людям-то кажут?
Ни слова не молвил Патап Максимыч. «Что ж это за срам
такой? — рассуждает он сам с собою. —
Как же это жену-то свою голую напоказ чужим людям возить?.. Неладно, неладно!..»
Как нарочно, и молодой Снежков в
такие же рассказы пустился.
Дал маху Снежков, рассказав про стужинских дочерей. Еще больше остудил он сватовство, обмолвившись, что и его дочери одеваются
так же,
как Стужины.
Не гнушался и табашниками, и хоть сроду сам не куривал, а всегда говаривал, что табак зелье не проклятое, а
такая же Божья трава,
как и другие; в иноземной одежде, даже в бритье бороды ереси не видал, говоря, что Бог не на одежу смотрит, а на душу.
— Оборони Господи! — воскликнула Манефа, вставая со стула и выпрямляясь во весь рост. — Прощай, Фленушка… Христос с тобой… — продолжала она уже тем строгим, начальственным голосом, который
так знаком был в ее обители. — Ступай к гостям… Ты здесь останешься… а я уеду, сейчас
же уеду… Не смей про это никому говорить… Слышишь? Чтоб Патап Максимыч
как не узнал… Дела есть, спешные — письма получила… Ступай
же, ступай, кликни Анафролию да Евпраксеюшку.
—
Так как же, Патап Максимыч, будет наше дело? — после минутного молчания спросил Стуколов.
Патап Максимыч только и думает о будущих миллионах. День-деньской бродит взад и вперед по передней горнице и думает о каменных домах в Петербурге, о больницах и богадельнях, что построит он миру на удивление, думает,
как он мели да перекаты на Волге расчистит, железные дороги
как строить зачнет… А миллионы все прибавляются да прибавляются… «Что ж, — думает Патап Максимыч, — Демидов тоже кузнецом был, а теперь посмотри-ка, чем стали Демидовы! Отчего ж и мне
таким не быть… Не обсевок
же я в поле
какой!..»
—
Как же не расспросить, все расспросил
как следует. Сказали:
как проедешь осек, держи направо до крестов, а с крестов бери налево, тут будет сосна, раскидистая
такая, а верхушка у ней сухая, от сосны бери направо…
Так мы и ехали.
—
Так прячь ее в кошель. Пустое дело, значит.
Как же тут быть? — говорил Патап Максимыч.
Середи зимницы обыкновенно стоит сбитый из глины кожух [Кожух — печь без трубы,
какая обыкновенно бывает в черной курной избе.], либо вырыта тепленка,
такая же,
как в овинах.
— Кажись бы,
так не надо, — молвил дядя Онуфрий. —
Как же так на сивер? К зимнице-то, говорю, с коей стороны подъехали?
—
Так какой же тут сивер? Ехали вы, стало быть, на осенник, — сказал дядя Онуфрий.
— Да ведь это келейницы
же дурным словом обзывают ветлужскую сторону, а глядя на них и староверы, — отвечал дядя Онуфрий. — Только ведь это одни пустые речи…
Какую они там погань нашли?
Таки же крещены,
как и везде…
— Да
как же?.. Поедет который с тобой, кто за него работать станет?.. Тем артель и крепка, что у всех работа вровень держится, один перед другим ни на макову росинку не должон переделать аль недоделать… А
как ты говоришь, чтоб из артели кого в вожатые дать, того никоим образом нельзя… Тот
же прогул выйдет, а у нас прогулов нет,
так и сговариваемся на суйме [Суйм, или суем (однородно со словами сонм и сейм), — мирской сход, совещанье о делах.], чтоб прогулов во всю зиму не было.
—
Как так?.. — возразил Патап Максимыч. — Да вы
же сами сказали, что, заплативши деньги на всех, могу я хоть всю артель тащить.
«
Так вот она какова, артель-то у них, — рассуждал Патап Максимыч, лежа в санях рядом с паломником. — Меж себя дело честно ведут, а попадись посторонний, обдерут
как липку… Ай да лесники!.. А бестолочи-то что, галденья-то!.. С час места попусту проваландали, а кончили тем
же, чем я зачал… Правда, что артели думой не владати… На работе артель золото, на сходке хуже казацкой сумятицы!..»
—
Как же будет у нас? — продолжал Патап Максимыч. — Благословляй, что ли, свят муж, к ловцам посылать?.. Рыбешка здесь редкостная, янтарь янтарем… Ну, Яким Прохорыч,
так уж и быть, опоганимся, да вплоть до Святой и закаемся… Право
же говорю, дорожным людям пост разрешается… Хоть Манефу спроси… На что мастерица посты разбирать, и та в пути разрешает.
На вид песок, ни дать ни взять,
такой же,
как стуколовский.
«Вот это служба
так служба, — думал, оглядываясь на все стороны, Патап Максимыч. — Мастера Богу молиться, нечего сказать… Эко благолепие-то
какое!.. Рогожскому мало чем уступит… А нашей Городецкой часовне — куда! тех
же щей да пожиже влей… Божье-то милосердие
какое, иконы-то святые!.. Просто загляденье, а служба-то — первый сорт!.. В Иргизе
такой службы не видывал!..»
— Дивная старица! — сказал отец Михаил. — Духовной жизни, опять
же от Писания
какая начетчица, а уж домостроительница
какая!.. Поискать другой
такой старицы, во всем христианстве не найдешь!.. Ну, гости дорогие, в трапезу не угодно ли?.. Сегодня день недельный, а ради праздника сорока мучеников полиелей — по уставу вечерняя трапеза полагается: разрешение елея. А в прочие дни святыя Четыредесятницы ядим единожды в день.
—
Как же это возможно не угощать мне
таких гостей? — отвечал игумен.
— Это
так, отче, это ты верно говоришь, — сказал Патап Максимыч. — Ну,
так как же из того песку золото делать?
— То-то
же, — сказал игумен. — А чем наши иконы позолочены? Все своим ветлужским золотом. Погоди, вот завтра покажу тебе ризницу, увидишь и кресты золотые, и чаши, и оклады на евангелиях, все нашего ветлужского золота. Знамо дело,
такую вещь надо в тайне держать; сказываем, что все это приношение благодетелей… А
какие тут благодетели? Свое золото, доморощенное.
—
Как возможно, любезненькой ты мой!..
Как возможно, чтобы весь монастырь про
такую вещь знал?.. — отвечал отец Михаил. — В огласку
таких делов пускать не годится… Слух-то по скиту ходит, много болтают, да пустые речи пустыми завсегда и остаются. Видят песок, а силы его не знают, не умеют,
как за него взяться… Пробовали,
как Силантий
же, в горшке топить; ну, известно, ничего не вышло; после того сами
же на смех стали поднимать, кто по лесу золотой песок собирает.
— Ну,
так как же, отче? — сказал он. —
Как у вас песок-то в золото переделывают?
—
Так как же,
как дело-то было? — спрашивал Колышкин.
—
Как лажено,
так и будет, — решил Патап Максимыч. — Получай три тысячи. «Куда ни шли три тысячи ассигнациями, — думал он, — а уж изловлю
же я вас, мошенники!»
Все скитские жители с умиленьем вспоминали,
какое при «боярыне Степановне» в Улангере житие было тихое да стройное, да
такое пространное, небоязное, что за раз у нее по двенадцати попов с Иргиза живало и полиция пальцем не смела их тронуть [В Улангерском скиту, Семеновского уезда, лет тридцать тому назад жил раскольничий инок отец Иов, у которого в том
же Семеновском уезде, а также в Чухломском, были имения с крепостными крестьянами.
—
Как же, матушка, раза три ходила, — отвечала казначея, — да вот и мать Аркадия к ней захаживала, а Марьюшку
так почти каждый день Марья Гавриловна к себе призывала.
— Поди
же ты,
какая стала, — покачивая головой, молвила Марьюшка. — Ну, а Настасья Патаповна что?
Такая же все думчивая, молчаливая?
У него было
так: не ладен работник аль лентяй
какой, сейчас расчет, отдаст ему, что следует, до копейки, да тут
же и на порог укажет, а хорошему рабочему сверх уговора что-нибудь даст, только накажет ему строго-настрого о прибавке никому не сказывать…