Неточные совпадения
Сел за стол Патап Максимыч. Хотел счеты за
год подводить, но счеты не
шли на ум. Про дочерей раздумывал.
С сыном Данило Тихоныч приедет; сын — парень умный, из себя видный, двадцать другой
год только
пошел, а отцу уж помощь большая.
— Не беспокойся, матушка Аксинья Захаровна, — отвечал Пантелей. — Все сделано, как следует, — не впервые.
Слава те, Господи, пятнадцать
лет живу у вашей милости, порядки знаю. Да и бояться теперь, матушка, нечего. Кто посмеет тревожить хозяина, коли сам губернатор знает его?
— Куда ж ему в зятья к мужику
идти, — сказал Матвей, — у него, братец ты мой, заводы какие в Самаре, дома, я сам видел; был ведь я в тех местах в позапрошлом
году. Пароходов своих четыре ли, пять ли. Не
пойдет такой зять к тестю в дом. Своим хозяйством, поди, заживут. Что за находка ему с молодой женой, да еще с такой раскрасавицей, в наших лесах да в болотах жить!
Обычай «крутить свадьбу уходом» исстари за Волгой ведется, а держится больше оттого, что в тамошнем крестьянском быту каждая девка, живучи у родителей, несет долю нерадостную. Девкой в семье дорожат как даровою работницей и замуж «честью» ее отдают неохотно. Надо, говорят, девке родительскую хлеб-соль отработать; заработаешь —
иди куда хочешь. А срок дочерних заработков длинен: до тридцати
лет и больше она повинна у отца с матерью в работницах жить.
«Пущай его растет, — решили бы мужики, — в
годы войдет, за мир в рекруты
пойдет, — плакать по нем будет некому».
— И я не признал бы тебя, Патап Максимыч, коли б не в дому у тебя встретился, — сказал незнакомый гость. — Постарели мы, брат, оба с тобой, ишь и тебя сединой, что инеем, подернуло… Здравствуйте, матушка Аксинья Захаровна!.. Не узнали?.. Да и я бы не узнал… Как последний раз виделись, цвела ты, как маков цвет, а теперь, гляди-ка, какая стала!.. Да… Время
идет да
идет, а
годы человека не красят… Не узнаете?..
Прожил я в той Белой Кринице два с половиною
года, ездил оттоль и за Дунай в некрасовский монастырь
Славу, и тамо привел меня Бог свидеться с лаврентьевским игумном Аркадием.
— Пять
лет, шестой
пошел, — отвечала мать Манефа.
В Красноярском скиту от бани никто не отрекался, а сам игумен ждет, бывало, не дождется субботы, чтоб хорошенько пропарить грешную плоть свою. Оттого банька и была у него построена на
славу: большая, светлая, просторная, с липовыми полками и лавками, менявшимися чуть не каждый
год.
Десяти
годов нет, а он псалтырь так и дерет, хоть по мертвым читать
посылай.
Верь моему слову:
года не минет, как взвоет у тебя мошна — и вон из кармана
пойдет…
— Не уйдут!.. Нет, с моей уды карасям не сорваться!.. Шалишь, кума, — не с той ноги плясать
пошла, — говорил Патап Максимыч, ходя по комнате и потирая руки. — С меня не разживутся!.. Да нет, ты то посуди, Сергей Андреич, живу я,
слава тебе Господи, и дела веду не первый
год… А они со мной ровно с малым ребенком вздумали шутки шутить!.. Я ж им отшучу!..
Долгое время, около ста
лет, Комаровский скит на Каменном Вражке был незнаменитым скитом. В
год московской чумы и зачала старообрядских кладбищ в Москве — Рогожского и Преображенского [1771
год.] — зачалась
слава скита Комаровского. В том
году пришли на Каменный Вражек Игнатий Потемкин, Иона Курносый и Манефа Старая.
Патап Максимыч очень был доволен ласками Марьи Гавриловны к дочерям его. Льстило его самолюбию, что такая богатая из хорошего рода женщина отличает Настю с Парашей от других обительских жительниц. Стал он частенько навещать сестру и
посылать в скит Аксинью Захаровну. И Марья Гавриловна раза по два в
год езжала в Осиповку навестить доброго Патапа Максимыча. Принимал он ее как самую почетную гостью, благодарил, что «девчонок его» жалует, учит их уму-разуму.
— Много ли знаешь ты своего тятеньку!.. — тяжело вздохнув, молвила ей Аксинья Захаровна. — Тридцать
годов с ним живу, получше тебя знаю норов его… Ты же его намедни расстроила, молвивши, что хочешь в скиты
идти… Да коль я отпущу тебя, так он и не знай чего со мной натворит. Нет, и не думай про езду в Комаров… Что делать?.. И рада бы пустить, да не смею…
— Да ты, парень, хвостом-то не верти, истинную правду мне сказывай, — подхватил Пантелей… — Торговое дело!.. Мало ль каких торговых дел на свете бывает — за ину торговлю чествуют, за другую плетьми шлепают. Есть товары заповедные, есть товары запретные, бывают товары опальные. Боюсь, не подбил бы непутный шатун нашего хозяина на запретное дело… Опять же Дюков тут, а про этого молчанку по народу недобрая
слава идет. Без малого
год в остроге сидел.
— Житейское дело, Аксинья Захаровна, — ухмыляясь, молвил Патап Максимыч. — Не клюковный сок, — кровь в девке ходит. Про себя вспомни-ка, какова в ее
годы была. Тоже девятнадцатый
шел, как со мной сошлась?
— С послезавтраго горянщину помаленьку надо в Городец подвозить, — сказал Патап Максимыч. — По всем приметам, нонешний
год Волга рано пройдет. Наледь [Вешняя вода поверх речного льда.] коням по брюхо… Кого бы
послать с обозом-то?
— В прежни
годы обо всех делах и не столь важных с Рогожского к нам в леса за известие
посылали, советовались с нами, а ноне из памяти нас, убогих, выкинули, — укоряла Манефа московского посла. — В четыре-то
года можно бы, кажись, избрать время хоть одно письмецо написать…
— Начало индикта с Семеня-дня на Васильев поворотили [Семень-день (Симеона Столпника) — 1 сентября; Васильев день — 1 января. Речь
идет о введении январского
года вместо прежнего сентябрьского.]. Времен изменение.
— Всего три воды [То есть три
года.], четверта
пошла.
— Христос с ним — пущай растет, — говаривали мужики поромовские, — в
годы войдет, в солдаты
пойдет — плакать по нем будет некому.
Да так оно на лад
пошло, что через
год какой-нибудь стал Морковкин что ни на есть первым учеником: без запинки читает, пишет, ровно бисер нижет, на счетах кладет и на бумаге всякие числа высчитывает — одно слово, стал с неба звезды хватать.
Петра Солноворота [Июня 12-го.] — конец весны, начало
лету. Своротило солнышко на зиму, красно
лето на жары
пошло. Останные посевы гречихи покончены, на самых запоздалых капустниках рассада посажена, на последнюю рассадину горшок опрокинут, дикарь [Гранитный камень. В лесах за Волгой немало таких гранитных валунов.] навален и белый плат разостлан с приговорами: «Уродись ты, капуста, гола горшком, туга камешком, бела полотняным платком».
Языком чуть ворочает, а попу каждый
год кается, что давным-давненько, во дни младые, в
годы золотые, когда щеки были áлы, а очи звездисты,
пошла она в лес по грибочки да нашла девичью беду непоправную…
Долго
шла меж приятелей веселая беседа… Много про Керженски скиты рассказывал Патап Максимыч, под конец так разговорился, что женский пол одна за другой вон да вон. Первая Груня, дольше всех Фленушка оставалась. Василий Борисыч часто говорил привычное слово «искушение!», но в душе и на уме бродило у него иное, и охотно он слушал, как Патап Максимыч на старости
лет расходился.
В прежние
годы из нашей Чищи [Чищею называется безлесная полоса вдоль левого берега Волги шириною верст на двадцать, двадцать пять и больше.] валенок да шляпа на весь крещеный мир
шли, а теперь катальщики чуть не с голоду мрут…
— Дело-то óпасно, — немного подумав, молвил Василий Борисыч. — Батюшка родитель был у меня тоже человек торговый, дела большие вел. Был расчетлив и бережлив, опытен и сметлив… А подошел черный день, смешались прибыль с убылью, и
пошли беда за бедой. В два
года в доме-то стало хоть шаром покати… А мне куда перед ним? Что я супротив его знаю?.. Нет, Патап Максимыч, не с руки мне торговое дело.
Летом галицкая боярыня Акулина Степановна из рода Свечиных, с племянницей своей Федосьей Федоровной Сухониной, собрала во един круг разбежавшихся матушек,
пошла с ними вкупе на иное место и на речке на Кóзленце, супротив старого скита Фундрикова, ставила обитель Спаса Милостивого.
— Ин быть по-твоему, — решила игуменья. — А матушку Арсению за долгое расставанье с племянницей маленько повеселю: сарафан сошью да шубу справлю. Лисий мех-от, что прошлого
года Полуехт Семеныч от Макарья привез, пожертвую на шубку ей. Самой мне не щеголять на старости
лет, а матушку Арсению лисья-то шубка потешит… А кого же в Казань-то
послать?
— А нам-то, по-твоему, без пения быть? — с жаром возразила Таисея. — Без Варвары на клиросе как запоют?.. Кто в лес, кто по дрова?.. Сама знаешь, сколь было соблазна, когда хворала она… А я-то для вас и гроша, должно быть, не стою?.. А кем обитель вся держится?.. У кого на вас есть знакомые благодетели?.. Через кого кормы, и доходы, и запасы?..
Слава Богу, тридцать
годов игуменствую — голодные при мне не сидели… Не меня ль уж к Самоквасовым-то в читалки
послать? — с усмешкой она примолвила.
— Пожил,
слава Богу, довольно, — молвила игуменья. — Много ль
годов было сердечному?
— Двадцать два
года ровнехонько, — подтвердил Самоквасов. — Изо дня в день двадцать два
года… И как в большой пожар у нас дом горел, как ни пытались мы тогда из подвала его вывести — не
пошел… «Пущай, — говорит, — за мои грехи живой сгорю, а из затвора не выйду». Ну, подвал-от со сводами, окна с железными ставнями — вживе остался, не погорел…
Евдокеюшку
послать — Виринеюшки жаль: восемь
годов она сряду в читалках жила, много пользы принесла обители, и матушке Виринее я святое обещанье дала, что на дальнюю службу племянницу ее больше не потребую… и что там ни будь, а старого друга, добрую мою старушку, мать Виринею, не оскорблю…
— Ее не
пошлю, — решительно сказала Манефа. — Из кельи ее устранила, ключи отобрала. Сама знаешь, что не зря таково поступила… Теперь, коли в чужи люди ее
послать, совсем, значит, на смертную злобу ее навесть… Опять же и то, в непорядки пустилась на старости
лет… Как вы на Китеж ездили, так накурилась, что водой отливали… Нет, Софью нельзя, осрамит в чужих людях нашу обитель вконец… Язык же бритва…
Бежит олень, летит златорогий, серебряным копытом хочет в воду ступить. И станет от того вода студена́, и
пойдет солнце нá зиму, а
лето на жары.
—
Посылают меня бедную в Казань на целый
год, разлучают с местом любимым! — на тот же голос причитаний громко плакалась Устинья Московка.
— Чего ж убиваться-то? — весело молвила ей быстроногая Дуня улангерская. — Пошли-ка меня матушка Юдифа к хорошим людям нá
год в канонницы, да я бы, кажется, с радости земли под собой не взвидела, запрыгала б, заплясала, а ты, бесстыдница, выть…
Говорят же, что в стары
годы, когда нашего брата на Низу еще не было, астраханцы заместо белой рыбицы кобылятину в Новгород
слали…
— Уж, право, не знаю, что присоветовать. Опаслив у нас батюшка-то! Вот разве что: дочь у него засиделась, двадцать пятый на Олену
пошел.
Лет пять женихи наезжают, дело-то все у них не клеится. В приданом не могут сойтись. Опричь там салопа, платьев, самовара, двести целковых деньгами просят, а поп больше сотни не может дать.
— Что правда, то правда, — молвил Патап Максимыч. — Счастья Бог ей не
пошлет… И теперь муженек-от чуть не половину именья на себя переписал, остальным распоряжается, не спросясь ее… Горька была доля Марьи Гавриловны за первым мужем, от нового, пожалуй, хуже достанется. Тот по крайности богатство ей дал, а этот,
году не пройдет, оберет ее до ниточки… И ништо!.. Вздоров не делай!.. Сама виновата!.. Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет. А из него вышел самый негодящий человек.
И
пошло пированье в дому у Патапа Максимыча, и
пошли у него столы почетные. Соезжалося на свадьбу гостей множество. Пировали те гости неделю целую, мало показалось Патапу Максимычу, другой прихватили половину. И сколь ни бывало пиров и столов по заволжским лесам, про такие, что были на свадьбе Василья Борисыча, слыхом никто не слыхал, никто даже во снах не видал. Во всю ширь разгулялся старый тысячник и на старости
лет согрешил — плясать
пошел на радостях.