Неточные совпадения
Волга — рукой подать. Что мужик в неделю наработает, тотчас на пристань везет, а поленился — на соседний базар.
Больших барышей ему не нажить; и за Волгой не всяк в «тысячники» вылезет, зато, как ни плоха работа, как работников в семье ни мало, заволжанин век свой сыт, одет, обут, и податные за ним не стоят. Чего ж еще?.. И за
то слава
те, Господи!.. Не всем же в золоте ходить, в руках серебро носить, хоть и каждому русскому человеку такую судьбу няньки да мамки напевают, когда еще он в колыбели лежит.
Отец тысячник выдаст замуж в дома богатые, не у квашни стоять, не у печки девицам возиться, на
то будут работницы; оттого на белой работе да на книгах
больше они и сидели.
— Самарский… Мужик богатый: свои гурты из степи гоняет, салотопленый завод у него в Самаре большущий, в Питер сало поставляет. Капиталу сто четыре тысячи целковых, а не
то и
больше; купец, с медалью; хороший человек. Сегодня вместе и вечерню стояли.
Все хорошей рукой облажу; и толковать про
то больше не станем…
Не разгадал Трифон загадки, а становой
больше и говорить не стал. И злобился после
того на Лохматых, и быть бы худу, да по скорости его под суд упекли.
— Это ты хорошо говоришь, дружок, по-Божьему, — ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч. — Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да… все имел, всего лишился, а на Бога не возроптал; за
то и подал ему Бог
больше прежнего. Так и ваше дело — на Бога не ропщите, рук не жалейте да с Богом работайте, Господь не оставит вас — пошлет
больше прежнего.
Манефа, напившись чайку с изюмом, — была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду не употребляла его, — отправилась в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином доме: усердно ли Богу молятся, сторого ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на
то, что у них в скиту
большое расстройство идет из-за епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обли́ванцами и слышать про них не хотят.
— Что моя жизнь! — желчно смеясь, ответила Фленушка. — Известно какая! Тоска и
больше ничего; встанешь, чайку попьешь — за часы пойдешь, пообедаешь — потом к правильным канонам, к вечерне. Ну, вечерком, известно, на супрядки сбегаешь; придешь домой, матушка, как водится, началить зачнет, зачем, дескать, на супрядки ходила; ну, до ужина дело-то так и проволочишь. Поужинаешь и на боковую. И слава
те, Христе, что день прошел.
— Не успели, — молвила Манефа. — В чем спали, в
том и выскочили. С
той поры и началось Рассохиным житье горе-горькое.
Больше половины обители врозь разбрелось. Остались одни старые старухи и до
того дошли, сердечные, что лампадки на
большой праздник нечем затеплить, масла нет. Намедни, в рождественский сочельник, Спасову звезду без сочива встречали. Вот до чего дошли!
— Фленушка, — сказала она, — отомкнется Настя, перейди ты к ней в светелку, родная. У ней светелка
большая, двоим вам не будет тесно. И пяльцы перенеси, и ночуй с ней. Одну ее теперь нельзя оставлять, мало ли что может приключиться… Так ты уж, пожалуйста, пригляди за ней… А к тебе, Прасковья, я Анафролью пришлю, чтоб и ты не одна была… Да у меня дурь-то из головы выкинь, не
то смотри!.. Перейди же туда, Фленушка.
За обедом Патап Максимыч был в добром расположении духа, шутки шутил даже с матушкой Манефой. Перед обедом долго говорил с ней, и
та успела убедить брата, что никогда не советовала племяннице принимать иночество.
Больше всего Патап Максимыч над Фленушкой подшучивал, но
та сама зубаста была и, при всей покорности, в долгу не оставалась. Настя молчала.
Прожив при
том поваре годов шесть либо семь, Никитишна к делу присмотрелась, всему научилась и стала
большою помогой Петрушке.
С
той поры стала Никитишна за хорошее жалованье у
того барина жить, потом в другой дом перешла, еще побогаче, там еще
больше платы ей положили.
Новые соседи стали у
того кантауровца перенимать валеное дело, до
того и взяться за него не умели; разбогатели ли они, нет ли, но за Волгой с
той поры «шляпка́» да «верховки»
больше не валяют, потому что спросу в Тверскую сторону вовсе не стало, а по другим местам шляпу тверского либо ярославского образца ни за что на свете на голову не наденут — смешно, дескать, и зазорно.
— Хорошая невеста, — продолжал свое Чапурин. — Настоящая мать будет твоим сиротам… Добрая, разумная. И жена будет хорошая и хозяйка добрая. Да к
тому ж не из бедных — тысяч тридцать приданого теперь получай да после родителей столько же, коли не
больше, получишь. Девка молодая, из себя красавица писаная… А уж добра как, как детей твоих любит: не всякая, братец, мать любит так свое детище.
Никому не было говорено про сватовство Снежкова, но Заплатины были повещены. Еще стоя за богоявленской вечерней в часовне Скорнякова, Патап Максимыч сказал Ивану Григорьичу, что Настина судьба, кажется, выходит, и велел Груне про
то сказать, а
больше ни единой душе. Так и сделано.
— В годы взял. В приказчики. На место Савельича к заведенью и к дому приставил, — отвечал Патап Максимыч. — Без такого человека мне невозможно: перво дело, за работой глаз нужен, мне одному не углядеть; опять же по делам дом покидаю на месяц и на два, и
больше: надо на кого заведенье оставить. Для
того и взял молодого Лохматого.
— Я решил, чтобы как покойник Савельич был у нас, таким был бы и Алексей, — продолжал Патап Максимыч. — Будет в семье как свой человек, и обедать с нами и все… Без
того по нашим делам невозможно… Слушаться не станут работники, бояться не будут, коль приказчика к себе не приблизишь. Это они чувствуют… Матренушка! — крикнул он, маленько подумав, работницу, что возилась около посуды в
большой горенке.
Любо
то слово показалось Патапу Максимычу, а вдвое
больше по сердцу пришлись покорный вид Алексея и речь его почтительная.
И Заплатин и Скорняков оказались тоже старыми приятелями Стуколова; знал он и Никифора Захарыча, когда
тот еще только в годы входил. Дочерей Патапа Максимыча не знал Стуколов. Они родились после
того, как он покинул родину. С
тех пор
больше двадцати пяти годов прошло, и о нем по Заволжью ни слуху ни духу не было.
Стоит там глубокое озеро да
большое, ровно как море какое, а зовут
то озеро Лопонским [Лоп-Нор, на островах которого и по берегам, говорят, живет несколько забеглых раскольников.] и течет в него с запада река Беловодье [Ак-су — что значит по-русски белая вода.].
На
том озере
большие острова есть, и на
тех островах живут русские люди старой веры.
На реку, бывало, наткнешься, попробуешь броду, нет его, и пойдешь обходить
ту реку; иной раз идешь верст полсотни и
больше…
— Не дошел до него, — отвечал
тот. — Дорогой узнал, что монастырь наш закрыли, а игумен Аркадий за Дунай к некрасовцам перебрался… Еще сведал я, что
тем временем, как проживал я в Беловодье, наши сыскали митрополита и водворили его в австрийских пределах. Побрел я туда. С немалым трудом и с
большою опаской перевели меня христолюбцы за рубеж австрийский, и сподобил меня Господь узреть недостойными очами святую митрополию Белой Криницы во всей ее славе.
Не по нраву пришлись Чапурину слова паломника. Однако сделал по его: и куму Ивану Григорьичу, и удельному голове, и Алексею шепнул, чтоб до поры до времени они про золотые прииски никому не сказывали. Дюкова учить было нечего,
тот был со Стуколовым заодно. К
тому же парень был не говорливого десятка, в молчанку
больше любил играть.
Хоть и заверял Платониду Чапурин, что за Матренушкой
большой провинности нет, а на деле вышло не
то… Платониде такие дела бывали за обычай: не одна купецкая дочка в ее келье девичий грех укрывала.
Елфимовский пряничник девочку сдал на часовенном дворе старице Салоникее.
Большая была начетчица
та черница — строгая постница, великая ревнительница по древлему благочестию: двенадцать попов на своем веку от церкви в раскол сманила. И
тем также по бозе ревновала, чтоб городецких подкидышей непременно посолонь в старую веру крестить.
— Этой благодати на Ветлуге
больше, чем в Сибири, — говорил Стуколов, — а главное, здешняя сторона нетронутая, не
то что Сибирь… Мы первые, мы сметанку снимем, а после нас другие хлебай простоквашу…
А волки все близятся, было их до пятидесяти, коли не
больше. Смелость зверей росла с каждой минутой: не дальше как в трех саженях сидели они вокруг костров, щелкали зубами и завывали. Лошади давно покинули торбы с лакомым овсом, жались в кучу и, прядая ушами, тревожно озирались. У Патапа Максимыча зуб на зуб не попадал; везде и всегда бесстрашный, он дрожал, как в лихорадке. Растолкали Дюкова,
тот потянулся к своей лисьей шубе, зевнул во всю сласть и, оглянувшись, промолвил с невозмутимым спокойствием...
Артелями в лесах
больше работают: человек по десяти, по двенадцати и
больше. На сплав рубить рядят лесников высковские промышленники, разделяют им на Покров задатки, а расчет дают перед Пасхой либо по сплаве плотов. Тут не без обману бывает: во всяком деле толстосум сумеет прижать бедного мужика, но промеж себя в артели у лесников всякое дело ведется начистоту… Зато уж чужой человек к артели в лапы не попадайся: не помилует, оберет как липочку и в грех
того не поставит.
— Эту самую, — сказал Артемий. — Когда атаман воротился на Русскую землю, привез он
ту пушку с жеребьями да с ядрами в наши леса и зарыл ее в
большой зимнице меж Коня и Жеребенка. Записи такие есть.
На расставанье Патап Максимыч за сказки, за песни, а
больше за добрые вести, хотел подарить Артемью целковый.
Тот не взял.
И казначей отец Михей повел гостей по расчищенной между сугробами, гладкой, широкой, усыпанной красным песком дорожке, меж
тем как отец гостиник с повозками и работниками отправился на стоявший отдельно в углу монастыря
большой, ставленный на высоких подклетах гостиный дом для богомольцев и приезжавших в скит по разным делам.
На лавках лежали веники, стояли медные луженые тазы со щелоком и взбитым мылом, а рядом с ними
большие туеса [Бурак, сделанный из бересты, с тугою деревянною крышкой.], налитые подогретым на мяте квасом для окачивания перед
тем, как лезть на полок.
Большею частью старцы Божьи изводили свои денежки на «утешение»,
то есть на чай да на хмельное и разные к нему закуски.
Только!.. Вот и все вести, полученные Сергеем Андреичем от отца с матерью, от любимой сестры Маринушки. Много воды утекло с
той поры, как оторвали его от родной семьи, лет пятнадцать и
больше не видался он со сродниками, давно привык к одиночеству, но, когда прочитал письмо Серапиона и записочку на свертке, в сердце у него захолонуло, и Божий мир пустым показался… Кровь не вода.
После обычных приветствий и расспросов, после длинного разговора о кладях на низовых пристанях, о
том, где
больше оказалось пшеницы на свале: в Баронске аль в Балакове, о
том, каково будет летом на Харчевинском перекате да на Телячьем Броде, о краснораменских мельницах и горянщине, после чая и плотной закуски Патап Максимыч молвил Колышкину...
— С барышом поздравляю! — весело усмехнувшись, молвил Колышкин. — Пять сереньких в карман попало!.. Э-эх, Патап Максимыч!.. Кто таковы знакомцы твои, не ведаю, а что плуты они,
то знаю верно… И плуты они не простые, а
большие, козырные… Маленький плут двухсот пятидесяти целковых зря не кинет.
В городах запрещено употреблять скалу на крыши в предупреждение пожаров, но по деревням она до сих пор в
большом употреблении.], утверждались на застрехах и по
большей части бывали с «полицами»,
то есть с небольшими переломами в виде полок для предупреждения сильного тока дождевой воды.
Рассказывали, что в
ту страшную пору купцы, бежавшие из Москвы от неприятеля, привезли Назарете много всяких сокровищ и всякой святыни, привезли будто они
то добро на пятистах возах, и Назарета самое ценное спрятала в таинственное подземелье, куда только перед
большими праздниками одна спускалась и пробывала там по двое, по трое суток.
— То-то же, — промолвила игуменья, — поберегать свечи-то надо. Великий пост на дворе, службы
большие, длинные, опять же стоянья со свечами.
В своих часовнях и моленных не могут они устраивать смотрин «страха ради иудейска»,
то есть, попросту говоря, страха ради полиции, не допускающей
больших раскольничьих сборищ.
— Ну вот и привел Господь проводить Владычицу! Слава
те, Господи, — говорили пришедшие издалека богомольцы, собираясь восвояси, иные за сотню верст и
больше от Казани.
Отец гораздо мягче стал, крику его
больше не слышно; даже ласкал
то и дело Машу.
По весне увидал Патап Максимыч, что к сроку денег ему не собрать, сказал про
то Марье Гавриловне, и она его обнадежила, что готова хоть год, хоть и
больше ждать, а когда придет срок, — вексель она перепишет.
— Слыхала я про Стуколова Якима, слыхала смолоду, — молвила мать Таифа. — Только
тот без вести пропал, годов двадцать
тому, коли не
больше.
— Не про
то говорю, ненаглядная, — продолжал Алексей. — Какой мне
больше радости, какого счастья?.. А вспадет как на ум, что впереди будет, сердце кровью так и обóльется… Слюбились мы, весело нам теперь, радостно, а какой конец
тому будет?.. Вот мои тайные думы, вот отчего невеселый брожу…
Зачинал было Алексей заводить речь, отчего боится он Патапа Максимыча, отчего так много сокрушается о гневе его… Настя слушать не захотела. Так бывало не раз и не два. Алексей
больше и говорить о
том не зачинал.
— Ох, Пантелей Прохорыч! — вздохнул Лохматый. — Всех моих дум не передумать. Мало ль заботы мне. Люди мы разоренные, семья
большая, родитель-батюшка совсем хизнул с
тех пор, как Господь нас горем посетил… Поневоле крылья опустишь, поневоле в лице помутишься и сохнуть зачнешь: забота людей не красит, печаль не цветит.
Ничего
больше не добился Патап Максимыч. Но его
то поразило, что Колышкин с Пантелеем, друг друга не зная, оба в одно слово: что один,
то и другой.