— Что надо, парень? Да ты шапку-то надевай, студено. Да пойдем-ка лучше в избу, там потеплей будет нам разговаривать. Скажи-ка, родной, как отец-от у вас справляется? Слышал я про ваши беды; жалко мне вас… Шутка ли, как злодеи-то вас обидели!..
— Уходом. Ты, Настя, молчи, слез не рони, бела лица не томи: все живой рукой обделаем. Смотри только, построже с отцом разговаривай, а слез чтоб в заводе при нем не бывало. Слышишь?
— Без ее согласья, известно, нельзя дело сладить, — отвечал Патап Максимыч. — Потому хоша она мне и дочка, а все ж не родная. Будь Настасья постарше да не крестная тебе дочь, я бы разговаривать не стал, сейчас бы с тобой по рукам, потому она детище мое — куда хочу, туда и дену. А с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?
Патап Максимыч с кумом уселся на диване и начал толковать про последний Городецкий базар и про взятую им поставку. Аграфена Петровна с Настей да Парашей разговаривала.
— Да сказывай все пó ряду, Пантелеюшка, — приставала Таифа. — Коли такое дело, матушка и впрямь его разговорить может. Тоже сестра, кровному зла не пожелает… А поговорить учительно да усовестить человека в напасть грядущего, где другую сыскать сýпротив матушки?
— Худых дел у меня не затеяно, — отвечал Алексей, — а тайных дум, тайных страхов довольно… Что тебе поведаю, — продолжал он, становясь перед Пантелеем, — никто доселе не знает. Не говаривал я про свои тайные страхи ни попу на духу, ни отцу с матерью, ни другу, ни брату, ни родной сестре… Тебе все скажу… Как на ладонке раскрою… Разговори ты меня, Пантелей Прохорыч, научи меня, пособи горю великому. Ты много на свете живешь, много видал, еще больше того от людей слыхал… Исцели мою скорбь душевную.
— И чувствуй… Должон чувствовать, что хозяин возлюбил… Понимай… Ну, да теперь не про то хочу разговаривать… Вот что… Только сохрани тебя Господи и помилуй, коли речи мои в люди вынесешь!..
— Пустых речей говорить тебе не приходится, — отрезал тысячник. — Не со вчерашнего дня хлеб-соль водим. Знаешь мой обычай — задурят гости да вздумают супротив хозяйского хотенья со двора долой, найдется у меня запор на ворота… И рад бы полетел, да крылья подпешены [Подпешить — сделать птицу пешею посредством обрезки крыльев.]. Попусту разговаривать нечего: сиди да гости, а насчет отъезда из головы выкинь.
— Да вот что еще, Алексей Трифоныч. Вам бы и речь-то маленько поизменить, чтоб от вас деревней-то не больно припахивало, — с добродушной улыбкой сказал маклер. — А то вот вы все на ó говорите — праздному человеку аль какому гулящему это и на руку… Тотчас зачнут судачить да пересмеивать… Вам бы модных словец поучить, чтоб разговаривать политичнее.
— Учиться надо, Алексей Трифоныч, — ответил маклер. — Наука не больно хитрая… В трактиры почаще ходите, в те, куда хорошие купцы сбираются, слушайте, как они меж себя разговаривают, да помаленьку и перенимайте… А еще лучше, в коммерческий клуб ходите… Хотите, я вас гостем туда запишу?..
— Хорошо тебе, Авдотьюшка, эдак разговаривать, — жалобно, но с досадой ответила ей Устинья. — Суди Бог того, кто обидел меня!.. Да не обрадуется она горькой обиде моей… Обижена сиротская слеза даром нá землю не капает; капнет слеза моя горькая горючéй смолой на голову лиходейки-обидчицы!
В том государстве, за темными лесами, за зелеными лугами, за быстрыми реками, за крутыми берегами, в чистом поле, на широком раздолье, белокаменны палаты стоят, а во тех палатах, в высокóм терему, у косящата окна, три девицы, три сестрицы, три красавицы сидят, промеж себя разговаривают.
— Наше дело, Петр Степаныч, особое, — важно и степенно молвила мать Таисея. — Мы хоша духом и маломощны, хоша как свиньи и валяемся в тине греховной, обаче ангельский образ носим на себе — иночество… А ангелы-то Господни, сам ты не хуже нашего знаешь, не женятся, не посягают… Иноческий чин к примеру не приводи — про мирское с тобой разговариваю, про житейское…
— Да нет, — робко отвечал Василий Борисыч. — Нет. Куда уж тут отлынивать… Попал в мережу, так чего уж тут разговаривать!.. Не выпрыгнешь… А все-таки боязно, Флена Васильевна.
— А я так приметил, даром что меньше твоего знаю пройдоху… — сказал на то Колышкин. — Намедни пожаловал… был у меня. Парой в коляске, в модной одеже, завит, раздушен, закорузлые руки в перчатках. Так и помер я со смеху… Важный, ровно вельможа! Руки в боки, глаза в потолоки — умора! И послушал бы ты, крестный, как теперь он разговаривает, как про родителей рассуждает… Мерзавец, одно слово — мерзавец!
Долго с сердечной любовью разговаривал его Колышкин, уверяя, что деньги завтра будут готовы, но это не успокоило Патапа Максимыча… Настина тайна в руках страдника — вот что до самого дна мутило душу его, вот что горем его сокрушало… Не пригрозишь теперь богачу, как грозил дотоль нищему.
Разговорил-таки его Сергей Андреич. Мало-помалу рассказал Патап Максимыч и про вексель, и про подарки, сделанные им Алексею, про все рассказал, кроме тайного позора Насти покойницы.