— Спасибо, парень. Руки у тебя золотые, добывай отцу, — молвил Трифон. — Саввушка, а Саввушка! — крикнул он, отворив дверь в сени, где младший сын резал из баклуш ложки.
— Что надо, парень? Да ты шапку-то надевай, студено. Да пойдем-ка лучше в избу, там потеплей будет нам разговаривать. Скажи-ка, родной, как отец-от у вас справляется? Слышал я про ваши беды; жалко мне вас… Шутка ли, как злодеи-то вас обидели!..
— В работники хочешь? — сказал он Алексею. — Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото… Да что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел?
— А баба-то, пожалуй, и правдой обмолвилась, — сказал тот, что постарше был. — Намедни «хозяин» при мне на базаре самарского купца Снежкова звал в гости, а у того Снежкова сын есть, парень молодой, холостой; в Городце частенько бывает. Пожалуй, и в самом деле не свадьба ль у них затевается.
— Где ж столы-то рядить? — спросил токарь Матвей. — Я, парень, что-то не слыхивал, чтобы зимой столы ставили. На снегу да на морозе что за столованье! Закрутит мороз, так на воле-то варево смерзнет.
— Сначала речь про кельи поведи, не заметил бы, что мысли меняешь. Не то твоим словам веры не будет, — говорила Фленушка. — Скажи: если, мол, ты меня в обитель не пустишь, я, мол, себя не пожалею: либо руки на себя наложу, либо какого ни на есть парня возьму в полюбовники да «уходом» за него и уйду… Увидишь, какой тихонький после твоих речей будет… Только ты скрепи себя, что б он ни делал. Неровно и ударит: не робей, смело говори да строго, свысока.
— Руки наложу на себя: камень на шею да в воду, — сверкая очами, молвила Настя. — А не то еще хуже наделаю! Замуж «уходом» уйду!.. За первого парня, что на глаза подвернется, будь он хоть барский!.. Погоней отобьешь — гулять зачну.
Спознается на супрядках либо в хороводе с молодым парнем, непременно из другой деревни, полюбят они друг дружку и станут раздумывать, отдадут родители девицу «честью», аль придется свадьбу «уходом» играть.
— Да помереть мне, с места не вставши, коли такого дельца я не состряпаю, — весело вскрикнула Фленушка. — А ты, Настенька, как Алешка придет к тебе, — прибавила она, садясь на кровать возле Насти, — говори с ним умненько да хорошенько, парня не запугивай… Смотри, не обидь его… И без того чуть жив ходит.
— А я вот что, Алексеюшка, думаю, — с расстановкой начал Патап Максимыч. — Поговорить бы тебе с отцом, не отпустит ли он тебя ко мне в годы. Парень ты золотой, до всякого нашего дела доточный, про токарное дело нечего говорить, вот хоть насчет сортировки и всякого другого распоряженья… Я бы тебя в приказчики взял. Слыхал, чать, про Савельича покойника? На его бы место тебя.
— Совесть-то есть, аль на базаре потерял? — продолжала Фленушка. — Там по нем тоскуют, плачут, убиваются, целы ночи глаз не смыкают, а он еще спрашивает… Ну, парень, была бы моя воля, так бы я тебя отделала, что до гроба жизни своей поминать стал, — прибавила она, изо всей силы колотя кулаком по Алексееву плечу.
Еще девочкой отдали ее в Комаровский скит к одной родственнице, бывшей в одной из тамошних обителей головщицей правого крылоса; жила она там в холе да в неге, думала и на век келейницей быть, да подвернулся молодой, красивый парень, Патап Максимыч Чапурин…
Пропившийся Никифор занялся волчьим промыслом, но дела свои и тут неудачно повел. Раз его на баране накрыли, вдругорядь на корове. Последний-то раз случилось неподалеку от Осиповки. Каково же было Патапу Максимычу с Аксиньей Захаровной, как мимо дому их вели братца любезного со звоном да с гиканьем, а молодые парни «волчью песню» во все горло припевали...
— Сын его большой, — сказал Патап Максимыч. — Знатный парень, умница, книгочей и рассудливый. А из себя видный да здоровый такой, загляденье. Одно слово: парень первый сорт.
— Как же ты залучил его? — спросил Иван Григорьич. — Старик Лохматый не то чтоб из бедных. Своя токарня. Как же он пустил его? Такой парень, как ты об нем сказываешь, и дома живучи копейку доспеет.
— Добрый парень, неча сказать, — молвила Аксинья Захаровна, обращаясь к Ивану Григорьичу, — на всяку послугу по дому ретивый и скромный такой, ровно красная девка! Истинно, как Максимыч молвил, как есть родной. Да что, куманек, — с глубоким вздохом прибавила она, — в нонешне время иной родной во сто раз хуже чужого. Вон меня наградил Господь каким чадушком. Братец-то родимый… Напасть только одна!
Не по нраву пришлись Чапурину слова паломника. Однако сделал по его: и куму Ивану Григорьичу, и удельному голове, и Алексею шепнул, чтоб до поры до времени они про золотые прииски никому не сказывали. Дюкова учить было нечего, тот был со Стуколовым заодно. К тому же парень был не говорливого десятка, в молчанку больше любил играть.
— Просим любить нас, лаской своей не оставить, Аксинья Захаровна, — говорил хозяйке Данило Тихоныч. — И парнишку моего лаской не оставьте… Вы не смотрите, что на нем такая одежа… Что станешь делать с молодежью? В городе живем, в столицах бываем; нельзя… А по душе, сударыня, парень он у меня хороший, как есть нашего старого завета.
— Ладно ль это будет, кормилец? Сам посуди, что люди зачнут говорить: хозяин в отлучке, дочери невесты, молодой парень с ними ест да пьет… И не знай чего наскажут! — говорила Аксинья Захаровна.
— Не смеют!.. — решительно сказал Патап Максимыч. — Да и парень не такой, чтобы вздумал нехорошее дело… Не из таких, что, где пьют да едят, тут и пакостят… Бояться нечего.
— Да отвяжись ты совсем, — с нетерпением крикнул Патап Максимыч, — ну, пущай его в подклете обедает!.. Ты этого парня понять не можешь. Другого такого не сыщешь… Можешь ли ты знать, какие я насчет его мысли имею?
— Ай да Петряй! Клевашный [Проворный, сметливый, разумный.] парень! — говорил молодой лесник, Захаром звали, потряхивая кудрями. — Вот, брат, уважил так уважил… За этот горох я у тебя, Петряйко, на свадьбе так нарежусь, что целый день песни играть да плясать не устану.
Иной парень хоть на руготню и голова — огонь не вздует, замка не отопрет, не выругавшись, а в лесу не смеет много растабарывать, а рукам волю давать и не подумает…
Вынул каждый лесник из зепи [Зепь — кожаная, иногда холшовая, мошна привесная, а если носится за пазухой, то прикрепленная к зипуну тесемкой или ремешком. В зепи держат деньги и паспорт.] по грошу. На одном Захар накусил метку. Дядя Онуфрий взял шапку, и каждый парень кинул туда свой грош. Потряс старшой шапкой, и лесники один за другим стали вынимать по грошу.
— Ишь ты дело-то какое! — с досадой молвил дядя Онуфрий, почесывая затылок. — Петряйке досталось! Эко дело-то какое!.. Смотри же, парень, поспевай к вечеру беспременно, чтоб нам без тебя не лечь спать голодными.
— А вот как возьму лестовку да ради Христова праздника отстегаю тебя, — с притворным негодованьем сказала Аксинья Захаровна, — так и будешь знать, какая слава!.. Ишь что вздумала!.. Пусти их снег полоть за околицу!.. Да теперь, поди чай, парней-то туда что навалило: и своих, и из Шишинки, и из Назаровой!.. Долго ль до греха?.. Девки вы молодые, дочери отецкие: след ли вам по ночам хвосты мочить?