Стары старухи и пожилые бабы домовничали; с молитвой клали они мелом кресты над дверьми и над окнами ради отогнания нечистого и такую думу держали: «Батюшка Микола милостливый, как бы к утрею-то оттеплело, да туман бы пал на святую Ердань, хлебушка бы тогда вдоволь нам уродилось!» Мужики вкруг лошадей возились: известно, кто в крещенский сочельник у коня копыта почистит: у того конь весь год не будет хромать и не случится с ним иной болести.
Смолкла Прасковья, оглядываясь и будто говоря: «Да ведь я так, я, пожалуй, и не стану реветь». Вспомнила, что корову доить пора, и пошла из избы, а меньшая сестра следом за ней. Фекла ни гугу, перемывает у печи горшки да Исусову молитву творит.
Спать улеглись, а Фекла все еще клала в моленной земные поклоны. Кончив молитву, вошла она в избу и стала на колени у лавки, где, разметавшись, крепким сном спал любимец ее, Саввушка. Бережно взяла она в руки сыновнюю голову, припала к ней и долго, чуть слышно, рыдала.
Расспросам Насти не было конца — хотелось ей узнать, какая белица сарафан к праздникам сшила, дошила ль Марья головщица канвовую подушку, отослала ль ту подушку матушка Манефа в Казань, получили ли девицы новые бисера́ из Москвы, выучилась ли Устинья Московка шелковы пояски с молитвами из золота ткать.
— Да полно ж тебе, Максимыч, мучить ее понапрасну, — сказала Аксинья Захаровна. — Ты вот послушай-ка, что я скажу тебе, только не серчай, коли молвится слово не по тебе. Ты всему голова, твоя воля, делай как разумеешь, а по моему глупому разуменью, деньги-то, что на столы изойдут, нищей бы братии раздать, ну хоть ради Настина здоровья да счастья. Доходна до Бога молитва нищего, Максимыч. Сам ты лучше меня знаешь.
— Я к тебе ровно к старице в келью, с молитвой, — смеясь, сказала Фленушка. — Творить ли метания перед честною инокиней, просить ли прощенья и благословенья?
Раза три либо четыре Патап Максимыч на свои руки Микешку брал. Чего он ни делал, чтоб направить шурина на добрый путь, как его ни усовещивал, как ни бранил, ничем не мог пронять. Аксинья Захаровна даже ненавидеть стала брата, несмотря на сердечную доброту свою. Совестно было ей за него, и часто грешила она: просила на молитве Бога, чтоб послал он поскорей по душу непутного брата.
— Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? — внушительно продолжал Патап Максимыч. — Слезы те паче поста и молитвы, и сам Спас пречистыми устами своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя…» Добрая ты у меня, Груня!.. Господь тебя не оставит.
— Молитесь Богу, дети! — сказал им Иван Григорьич. — Кладите земные поклоны, творите молитву за мной: «Сохрани, Господи, и помилуй рабу твою, девицу Агриппину! Воздай ей за добро добром, Владыко многомилостивый!»
Пристальным, глубоким взором глядела она на паломника. В потускневших глазах старицы загорелось что-то молодое… Перебирая лестовку, игуменья чинно уселась, еще раз поправила на голове «наметку» и поникла головою. Губы шептали молитву.
Ниже и ниже склоняла Манефа голову. Бледные губы спешно шептали молитву. Если б кто из бывших тут пристальнее поглядел на нее, тот заметил бы, что рука ее, перебирая лестовку, трепетно вздрагивала.
— Много может молитва праведника, — с набожным вздохом промолвила Аксинья Захаровна. — Един праведник за тысячу грешников умоляет… Не прогневался еще до конца на нас, грешных, Царь Небесный, посылает в мир праведных… Вот и у нас своя молитвенница есть… Сестра Патапу-то Максимычу, матушка Манефа комаровская. Может, слыхали?
Ваше дело женское, еще туда-сюда, потому что домоседничаете и молитвам больше нашего навыкли, а как наш-от брат примется, курам на смех — хоть дело все брось…
И раскатился старый Снежков громким хохотом. Но, кроме сына, никто не улыбнулся ни на речи, ни на хохот его. Все молча сидели, Аграфена Петровна особенно строго поглядела на рассказчика, но он не смотрел в ее сторону. Стуколова так и подергивало; едва мог себя сдерживать. Аксинья Захаровна про себя какую-то молитву читала.
В позапрошлом году, зимой, сижу я раз вечером у Семена Елизарыча, было еще из наших человека два; сидим, про дела толкуем, а чай разливает матушка Семена Елизарыча, старушка древняя, редко когда и в люди кажется, больше все на молитве в своем мезонине пребывает.
Отжившую для мира черницу перестали тревожить воспоминанья о прежних днях, и если порой возникал перед ее душевными очами милый когда-то образ, строгая инокиня принимала его уже за наваждение лукавого, раскрывала Добротолюбие и, читая наставление об умной молитве, погружалась в созерцательное богомыслие и, Господу помогающу, прогоняла находившее на нее искушение.
И вдруг не сонное видение, не образ, зримый только духом, а как есть человек во плоти, полный жизни, явился перед нею… Смутилась старица… Насмеялся враг рода человеческого над ее подвигами и богомыслием!.. Для чего ж были долгие годы душевной борьбы, к чему послужили всякого рода лишения, суровый пост, измождение плоти, слезная, умная молитва?.. Неужели все напрасно?.. Минута одна, и как вихрем свеяны двадцатипятилетние труды, молитвы, воздыхания, все, все…
Стоит мать Манефа в моленной перед иконами, плачет горькими, жгучими слезами. Хочет читать, ничего не видит, хочет молиться, молитва на ум нейдет… Мир суетный, греховный мир опять заговорил свое в душевные уши Манефы…
— Не доходна до Бога молитва за такую! — сурово ответила ей Платонида. — Теперь в аду бесы пляшут, радуются… Видала на иконе Страшного суда, какое мученье за твой грех уготовано?.. Видала?.. Слушай: «Не еже зде мучитися люто, но о́на вечна мука страшна есть и самим бесом трепетна…» Готовят тебе крюки каленые!..
— Исправой греха твоего не загладить… Многие годы слез покаянья, многие ночи без сна на молитве, строгий пост, умерщвление плоти, отреченье от мира, от всех соблазнов, безысходное житье во иноческой келье, черная ряса, тяжелы вериги… Вот чем целить грех твой великий…
И, взяв бутылку из-под деревянного масла, стоявшую под божницей, разбила ее вдребезги об угол печи, собрала осколки и, став на них голыми коленами ради умерщвления плоти, стала продолжать молитву.
Обительские заботы, чтение душеполезных книг, непрестанные молитвы, тяжелые труды и богомыслие давно водворили в душе Манефы тихий, мирный покой. Не тревожили ее воспоминания молодости, все былое покрылось забвением. Сама Фленушка не будила более в уме ее памяти о прошлом. Считая Якима Прохорыча в мертвых, Манефа внесла его имя в синодики постенный и литейный на вечное поминовение.
— Ох ты, отец Михаил!.. Какой ты, право!.. — сказал Патап Максимыч, сдаваясь на слова игумна и решаясь, по его веленью, сотворить послушание. — Нечего делать, — прибавил он, улыбаясь, — послушание паче поста и молитвы. Так, что ли, писано, отче?
Трапеза кончилась, отец будильник с отцом чашником собрали посуду, оставшиеся куски хлеба и соль. Игумен ударил в кандию, все встали и, стоя на местах, где кто сидел, в безмолвии прослушали благодарные молитвы, прочитанные канонархом. Отец Михаил благословил братию, и все попарно тихими стопами пошли вон из келарни.
В книзе животней, яже на небеси, овому писано грады обладати, овому рать строити, овому в кораблях моря преплывати, овому же куплю деяти, а наше дело о имени Христове подаянием христолюбцев питаться и о всех истинных христианах древлего благочестия молитвы приносити.
Не пошел он к себе в келью, а, кой-как дотащившись до постели паломника, заснул богатырским сном, поохав перед тем маленько и сотворив не один раз молитву: «Согреших перед тобою, Господи, чревоугодьем, пианственного пития вкушением, объедением, невоздержанием…»
Творя шепотом молитву и перебирая лестовку, смиренно слушал отец Михаил брань и попреки паломника. По всему было видно, что он уже не хозяин, а безответный раб Стуколова.
Во время «Соловецкого сиденья», когда царский воевода Мещеринов обложил возмутившихся старообрядцев в монастыре Зосимы и Савватия и не выпускал оттуда никого, древний старец инок-схимник Арсений дни и ночи проводил на молитве перед иконой Казанской Богородицы.
— Аль уж в самом деле попрощаться с матушкой-то? — смеясь, молвила, обращаясь к подругам, головщица и, приняв степенный вид, стала перед образами класть земные поклоны, творя вполголоса обычную молитву прощения. Кончив ее, Марьюшка обратилась к матушке Виринее, чинно сотворила перед нею два уставные «метания», проговоривши вполголоса...
— Благодарение Господу. За вашими святыми молитвами все было хорошо и спокойно, — сказала уставщица Аркадия. — Службу каждодневно справляли как следует. На преподобную Ксению, по твоему приказу, утренне бдение с полиелеем стояли. Пели канон преподобным общий на два лика с катавасиями.
Все стояли рядами недвижно, все были погружены в богомыслие и молитву, никто слова не молвит, никто на сторону не взглянет: оборони Бог — увидит матушка Манефа, а она зоркая, даром что черный креп покрывает половину лица ее.
Чума, проказа, тьма, убийство и беда, Гоморра и Содом, слепые города, Надежды хищные с раскрытыми губами, — О, есть же и для вас в молитве череда! Во имя Господа, блаженного всегда, Благословляю вас, да будет счастье с вами!