Настя да Параша в обители матушки Манефы и «часовник» и все двадцать кафизм псалтыря наизусть затвердили, отеческие книги читали бойко, без запинки, могли справлять уставную службу по «Минее месячной», петь по крюкам, даже «развод демественному и ключевому знамени» разумели.
После крупного разговора с отцом, когда Настя объявила ему о желанье надеть черную рясу, она ушла в свою светелку и заперлась на крюк. Не один раз подходила к двери Аксинья Захаровна; и стучалась, и громко окликала дочь, похныкала даже маленько, авось, дескать, материны слезы не образумят ли девку, но дверь не отмыкалась, и в светлице было тихо, как в гробу.
— Не доходна до Бога молитва за такую! — сурово ответила ей Платонида. — Теперь в аду бесы пляшут, радуются… Видала на иконе Страшного суда, какое мученье за твой грех уготовано?.. Видала?.. Слушай: «Не еже зде мучитися люто, но о́на вечна мука страшна есть и самим бесом трепетна…» Готовят тебе крюки каленые!..
— Разве к нашим дворам, на Лыковщину, отсель свернете, — отвечал дядя Онуфрий. — От нас до Воскресенья путь торный, просека широкая, только крюку дадите: верст сорок, коли не все пятьдесят.
— Эко горе какое! — молвил Патап Максимыч. — Вечор целый день плутали, целу ночь не знай куда ехали, а тут еще пятьдесят верст крюку!.. Ведь это лишних полтора суток наберется.
— Вот тебе и матка! — крикнул Патап Максимыч. — Пятьдесят верст крюку, да на придачу волки чуть не распластали!.. Эх ты, голова, Яким Прохорыч, право, голова!..
— На дороге сказали, — отвечал Алексей. — В Урене узнал… Едучи туда, кой-где по дороге расспрашивал я, как поближе проехать в Красноярский скит, так назад-то теми деревнями ехать поопасился, чтоб не дать подозренья. Окольным путем воротился — восемьдесят верст крюку дал.
— Дивлюсь я тебе, Василий Борисыч, — говорил ему Патап Максимыч. — Сколько у тебя на всякое дело уменья, столь много у тебя обо всем знанья, а век свой корпишь над крюковыми книгами [Певчие книги. Крюки — старинные русские ноты, до сих пор обиходные у старообрядцев.], над келейными уставами да шатаешься по белу свету с рогожскими порученностями. При твоем остром разуме не с келейницами возиться, а торги бы торговать, деньгу наживать и тем же временем бедному народу добром послужить.
— Сами, что ли, деньги-то тебе в карман влезут? — крикнул он, выпрямясь во весь рост. — Сорока, что ли, тебе их на хвосте принесет?.. Мямля ты этакой, рохля!.. Мог бы на весь свет загреметь, а ему по скитам шляться да с девками по крюкам петь!.. Бить-то тебя некому!
Фленушка тоже всю ночь не спала. Запершись нá крюк, всю ночь просидела она на постели и горько, горько проплакала, держа в руках золотое колечко. То было подаренье Петра Степаныча.
— И нашим покажи, Василий Борисыч, — молвила Манефа. — Мы ведь поем попросту, как от старых матерей навыкли, по слуху больше… Не больно много у нас, прости, Христа ради, и таких, чтоб путем и крюки-то разбирали. Ину пору заведут догматик — «Всемирную славу» аль другой какой — один сóблазн: кто в лес, кто по дрова… Не то, что у вас, на Рогожском, там пение ангелоподобное… Поучи, родной, поучи, Василий Борисыч, наших-то девиц — много тебе благодарна останусь.
— А ты, друг, не больно их захваливай, — перебила Манефа. — Окромя Марьюшки да разве вот еще Липы с Грушей [Липа — уменьшительное Олимпиады, Груша — Агриппины, или, по просторечию, Аграфены.], и крюки-то не больно горазды разбирать. С голосу больше петь наладились, как Господь дал… Ты, живучи в Москве-то, не научилась ли по ноте петь? — ласково обратилась она к смешливой Устинье.