Судьба Устеньки быстро устроилась, — так быстро, что все казалось ей каким-то сном. И долго впоследствии она не могла отделаться от этого чувства. А что, если б Стабровский не захотел приехать к ним первым? если бы отец вдруг заупрямился? если бы соборный протопоп начал отговаривать папу? если бы она сама, Устенька, не понравилась с первого раза чопорной английской гувернантке мисс Дудль? Да мало ли что могло быть, а предвидеть все мелочи и случайности невозможно.
Эта новость была отпразднована у Стабровского на широкую ногу. Галактион еще в первый раз принимал участие в таком пире и мог только удивляться, откуда берутся у Стабровского деньги. Обед стоил на плохой конец рублей триста, — сумма, по тугой купеческой арифметике, очень солидная. Ели, пили, говорили речи, поздравляли друг друга и в заключение послали благодарственную телеграмму Ечкину. Галактион, как ни старался не пить, но это было невозможно. Хозяин так умел просить, что приходилось только пить.
Главное, скверно было то, что Мышников, происходя из купеческого рода, знал все тонкости купеческой складки, и его невозможно было провести, как иногда проводили широкого барина Стабровского или тягучего и мелочного немца Драке. Прежде всего в Мышникове сидел свой брат мужик, у которого была одна политика — давить все и всех, давить из любви к искусству.
— Нет, тятенька, вам никак невозможно, — протестовал Замараев. — Известно, какой у вас неукротимый характер. Еще обругаете, а то и врукопашную пойдете.
Предложения из русской классики со словом «невозможно»
И действительно, какое же может быть нравственное учение, при котором можно допустить убийство для каких бы то ни было целей? Это так же невозможно, как какое бы то ни было математическое учение, при котором можно допустить, что 2 равно 3.
Отрешившись от знания конечной цели, мы ясно поймем, что точно так же, как ни к одному растению нельзя придумать других, более соответственных ему, цвета и семени, чем те, которые оно производит, точно так же невозможно придумать других двух людей, со всем их прошедшим, которые соответствовали бы до такой степени, до таких мельчайших подробностей тому назначению, которое им предлежало исполнить.
Но вот тем-то и досадно, что ничем другим нельзя хоть сколько-нибудь объяснить необходимость этой меры и сверх того многих других мер, до того непонятных, что не только объяснить, но даже предугадать объяснение их невозможно.
Я согласен, что иначе, то есть без беспрерывного поядения друг друга, устроить мир было никак невозможно; я даже согласен допустить, что ничего не понимаю в этом устройстве; но зато вот что я знаю наверно: если уже раз мне дали сознать, что «я есмь», то какое мне дело до того, что мир устроен с ошибками и что иначе он не может стоять?
— Я иду из положения, что это смешение элементов, то есть сущностей церкви и государства, отдельно взятых, будет, конечно, вечным, несмотря на то, что оно невозможно и что его никогда нельзя будет привести не только в нормальное, но и в сколько-нибудь согласимое состояние, потому что ложь лежит в самом основании дела.
Он <Лермонтов> подражал в стихах Пушкину и Байрону, и вдруг начал писать нечто такое, где он никому не подражал, зато всем уже целый век хочется подражать ему. Но совершенно очевидно, что это невозможно, ибо он владеет тем, что у актера называют «сотой интонацией».
Слово слушается его [Лермонтова], как змея заклинателя: от почти площадной эпиграммы до молитвы. Слова, сказанные им о влюбленности, не имеют равных ни в какой поэзий мира. Это так неожиданно, так просто и так бездонно: Есть речи — значенье Темно иль ничтожно, Но им без волненья Внимать невозможно. Если бы он написал только это стихотворение, он был бы уже великим поэтом.