На залавке между тем лежала приготовленная для щей говядина; кучер Семка в углу на лавке, подложив под деревянное корыто свои рукавицы, рубил говядину для котлет; на окне в тарелке стояло коровье масло и кринка молока, — одним словом, Домнушка почувствовала себя кругом виноватою.
Домнушка знала, что Катря в сарайной и точит там лясы с казачком Тишкой, — каждое утро так-то с жиру бесятся… И нашла с кем время терять: Тишке никак пятнадцатый год только в доходе. Глупая эта Катря, а тут еще барышня пристает: куда ушла… Вон и Семка скалит зубы: тоже на Катрю заглядывается, пес, да только опасится. У Домнушки в голове зашевелилось много своих бабьих расчетов, и она машинально совала приготовленную говядину по горшкам, вытаскивала чугун с кипятком и вообще управлялась за четверых.
— Ступай за ней наверх, — коротко объявила Домнушка, довольная, что закоснелый кержак, наконец, выйдет из кухни и она может всласть наругаться с «шаропучим» Семкой.
— Я дело говорю, — не унимался Егор. — Тоже вот в куфне сидел даве… Какой севодни у нас день-от, а стряпка говядину по горшкам сует… Семка тоже говядину сечкой рубит… Это как?..
— Хорошо, хорошо… — забормотал Петр Елисеич. — Ты, Егор, теперь ступай домой, после договорим… Кланяйся матери: приеду скоро. Катря, скажи Семке, чтобы отворял ворота, да готово ли все в сарайной?
Эта угроза заставила подняться черноволосую головку с заспанными красивыми глазами. Груздев вынул ребенка из экипажа, как перышко, и на руках понес в сарайную. Топанье лошадиных ног и усталое позвякиванье колокольчиков заставило выглянуть из кухни Домнушку и кучера Семку.
До Самосадки было верст двадцать с небольшим. Рано утром дорожная повозка, заложенная тройкой, ждала у крыльца господского дома. Кучер Семка несколько раз принимался оправлять лошадей, садился на козла, выравнивал вожжи и вообще проделывал необходимые предварительные церемонии настоящего господского кучера. Антип и казачок Тишка усердно ему помогали. Особенно хлопотал последний: он выпросился тоже ехать на пристань и раз десять пробовал свое место рядом с Семкой, который толкал его локтем.
— Куды телят-то повезла, Аграфена? — спрашивал Семка, молодцевато подтягиваясь на козлах; он частенько похаживал под окнами гущинской избы, и Спирька Гущин пообещался наломать ему шею за такие прогулки.
Вон там еще желтеют ветреницы — это первые весенние цветы на Урале, с тонким ароматом и меланхолическою окраской. Странная эта детская память: Нюрочка забыла молебен на площади, когда объявляли волю, а эту поездку на Самосадку запомнила хорошо и, главным образом, дорогу туда. Стоило закрыть глаза, как отчетливо представлялся Никитич с сапогами за спиной, улыбавшийся Тишка, телега с брательниками Гущиными, которых Семка назвал телятами, первые весенние цветы.
— Эвон она, Самосадка-то! — крикнул Семка, осаживая взмыленную тройку на глинистом косогоре, где дорога шла корытом и оставленные весеннею водой водороины встряхивали экипаж, как машинку для взбивания сливочного масла.
От толчка у Никитича полетел на землю цилиндр, так что он обругал проехавших двоих верховых уже вдогонку. Стоявшие за воротами кучер Семка и казачок Тишка громко хохотали над Никитичем.
Действительно, Нюрочка все припомнила, даже ту фразу, которую тогда кучер Семка сказал Аграфене: «Ты, Аграфена, куды телят-то повезла?» Нюрочка тогда весело смеялась. Это объяснение с Аглаидой успокоило ее, но прежнего восторженного чувства к послушнице не осталось и следа: оно было разбито. Теперь перед ней была самая обыкновенная женщина, а не черный ангел.