— Хорошо, хорошо… — забормотал Петр Елисеич. — Ты, Егор, теперь ступай домой, после договорим… Кланяйся матери: приеду скоро. Катря, скажи Семке, чтобы отворял ворота, да готово ли все в сарайной?
Слышно было, как переминалась с ноги на ногу застоявшаяся у крыльца лошадь да как в кухне поднималась бабья трескотня: у Домнушки сидела в гостях шинкарка Рачителиха, красивая и хитрая баба, потом испитая старуха, надрывавшаяся от кашля, — мать Катри, заводская дурочка Парасковея-Пятница и еще какие-то звонкоголосые заводские бабенки.
Федорка проснулась, села на лавке, посмотрела на плакавшую мать и тоже заревела благим матом. Этот рев и вой несколько умерили блаженное состояние Коваля, и он с удивлением смотрел по сторонам.
Домнушка на неделе завертывала проведать мать раза три и непременно тащила с собой какой-нибудь узелок с разною господскою едой: то кусок пирога, то телятины, то целую жареную рыбу, а иногда и шкалик сладкой наливки.
Ребятишки прятались за баней и хихикали над сердившимся стариком. Домой он приедет к вечеру, а тогда Пашка заберется на полати в переднюю избу и мать не даст обижать.
Это хвастовство взбесило Пашку, — уж очень этот Илюшка нос стал задирать… Лучше их нет, Рачителей, а и вся-то цена им: кабацкая затычка. Последнего Пашка из туляцкого благоразумия не сказал, а только подумал. Но Илюшка, поощренный его вниманием, продолжал еще сильнее хвастать: у матери двои Козловы ботинки, потом шелковое платье хочет купить и т. д.
— А ты не знал, зачем Окулко к вам в кабак ходит? — не унимался Пашка, ободренный произведенным впечатлением. — Вот тебе и двои Козловы ботинки… Окулко-то ведь жил с твоею матерью, когда она еще в девках была. Ее в хомуте водили по всему заводу… А все из-за Окулка!..
— У вас вся семья такая, — продолжал Пашка. — Домнушку на фабрике как дразнят, а твоя тетка в приказчицах живет у Палача. Деян постоянно рассказывает, как мать-то в хомуте водили тогда. Он рассказывает, а мужики хохочут. Рачитель потом как колотил твою-то мать: за волосья по улицам таскал, чересседельником хлестал… страсть!.. Вот тебе и козловы ботинки…
Пашка в семье Горбатого был младшим и поэтому пользовался большими льготами, особенно у матери. Снохи за это терпеть не могли баловня и при случае натравляли на него старика, который никому в доме спуску не давал. Да и трудно было увернуться от родительской руки, когда четыре семьи жались в двух избах. О выделе никто не смел и помышлять, да он был и немыслим: тогда рухнуло бы все горбатовское благосостояние.
Илюшка продолжал молчать; он стоял спиной к окну и равнодушно смотрел в сторону, точно мать говорила стене. Это уже окончательно взбесило Рачителиху. Она выскочила за стойку и ударила Илюшку по щеке. Мальчик весь побелел от бешенства и, глядя на мать своими большими темными глазами, обругал ее нехорошим мужицким словом.
— Будь же ты от меня проклят, змееныш! — заголосила Рачителиха, с ужасом отступая от своей взбунтовавшейся плоти и крови. — Не тебе, змеенышу, родную мать судить…
Опомнившись от потасовки и поощренный отцом, Илюшка опять обругал мать, но не успел он докончить ругани, как чья-то могучая рука протянулась через стойку, схватила его и подняла за волосы.
Рачителиха бросилась в свою каморку, схватила опояску и сама принялась крутить Илюшке руки за спину. Озверевший мальчишка принялся отчаянно защищаться, ругал мать и одною рукой успел выхватить из бороды Морока целый клок волос. Связанный по рукам и ногам, он хрипел от злости.
— Ну, дело дрянь, Илюшка, — строго проговорил Груздев. — Надо будет тебя и в сам-деле поучить, а матери где же с тобой справиться?.. Вот что скажу я тебе, Дуня: отдай ты его мне, Илюшку, а я из него шелкового сделаю. У меня, брат, разговоры короткие.
— Перестань, Дуня, — ласково уговаривал ее Груздев и потрепал по плечу. — Наши самосадские старухи говорят так: «Маленькие детки матери спать не дают, а большие вырастут — сам не уснешь». Ну, прощай пока, горюшка.
Лихо рванула с места отдохнувшая тройка в наборной сбруе, залились серебристым смехом настоящие валдайские колокольчики, и экипаж птицей полетел в гору, по дороге в Самосадку. Рачителиха стояла в дверях кабака и причитала, как по покойнике. Очень уж любила она этого Илюшку, а он даже и не оглянулся на мать.
От женихов не было отбоя, а пока отец с матерью думали да передумывали, кого выбрать в зятья, она познакомилась на покосе в страду с Окулком, и эта встреча решила ее судьбу.
Вася вертелся около матери и показывал дорогой гостье свои крепкие кулаки, что ее очень огорчало: этот мальчишка-драчун отравил ей все удовольствие поездки, и Нюрочка жалась к отцу, ухватив его за руку.
Старуха сейчас же приняла свой прежний суровый вид и осталась за занавеской. Выскочившая навстречу гостю Таисья сделала рукой какой-то таинственный знак и повела Мухина за занавеску, а Нюрочку оставила в избе у стола. Вид этой избы, полной далеких детских воспоминаний, заставил сильно забиться сердце Петра Елисеича. Войдя за занавеску, он поклонился и хотел обнять мать.
— А, так ты вот как с матерью-то разговариваешь!.. — застонала старуха, отталкивая сына. — Не надо, не надо… не ходи… Не хочешь матери покориться, басурман.
— Мать, опомнись, что ты говоришь? — застонал Мухин, хватаясь за голову. — Неужели тебя радует, что несчастная женщина умерла?.. Постыдись хоть той девочки, которая нас слушает!.. Мне так тяжело было идти к тебе, а ты опять за старое… Мать, бог нас рассудит!
Мать он любил и уважал всегда, но эта ненависть старухи к его жене-басурманке ставила между ними непреодолимую преграду, — нужно было несчастной умереть, чтобы старуха успокоилась.
Еще за обедом Вася несколько раз выскакивал из-за стола и подбегал к окну. Мать строго на него смотрела и качала головой, но у мальчика было такое взволнованное лицо, что у ней не повертывался язык побранить непоседу. Когда смиренный Кирилл принялся обличать милостивцев, Вася воспользовался удобным моментом, подбежал к Нюрочке и шепнул...
Среди богатых, людных семей бьется, как рыба об лед, старуха Мавра, мать Окулка, — другим не работа — праздник, а Мавра вышла на покос с одною дочерью Наташкой, да мальчонко Тараско при них околачивается.
Девочка осталась без матери, отец вечно под своею домной, а в праздники всегда пьян, — все это заставляло Таисью смотреть на сироту, как на родную дочь.
— Как ее проедем, тут тебе сейчас будет повертка в скит матери Пульхерии. Великая она у нас постница… А к Енафе подальше проедем, на речку, значит, Мокрушу. Пульхерия-то останется у нас вправе.
— Ты вот что, Аграфенушка… гм… ты, значит, с Енафой-то поосторожней, особливо насчет еды. Как раз еще окормит чем ни на есть… Она эк-ту уж стравила одну слепую деушку из Мурмоса. Я ее вот так же на исправу привозил… По-нашему, по-скитскому, слепыми прозываются деушки, которые вроде тебя. А красивая была… Так в лесу и похоронили сердешную. Наши скитские матери тоже всякие бывают… Чем с тобою ласковее будет Енафа, тем больше ты ее опасайся. Змея она подколодная, пряменько сказать…
Избы стояли без дворов: с улицы прямо ступай на крыльцо. Поставлены они были по-старинному: срубы высокие, коньки крутые, оконца маленькие. Скоро вышла и сама мать Енафа, приземистая и толстая старуха. Она остановилась на крыльце и молча смотрела на сани.
— Как же, помним тебя, соколик, — шамкали старики. — Тоже, поди, наш самосадский. Еще когда ползунком был, так на улице с нашими ребятами играл, а потом в учебу ушел. Конечно, кому до чего господь разум откроет… Мать-то пытала реветь да убиваться, как по покойнике отчитывала, а вот на старости господь привел старухе радость.
— Ступай, жалься матери-то, разбойник! — спокойно говорила Таисья, с необыкновенною ловкостью трепля Васю за уши, так что его кудрявая голова болталась и стучала о пол. — Ступай, жалься… Я тебя еще выдеру. Погоди, пес!..
Предложения из русской классики со словом «матерой»
Он знал, что в острове были прибылые (молодые) и матерые (старые) волки; он знал, что гончие разбились на две стаи, что где-нибудь травили, и что что-нибудь случилось неблагополучное.
Дочка наша На возрасте, без нянек обойдется. Ни пешему, ни конному дороги И следу нет в ее терём. Медведи Овсянники и волки матерые Кругом двора дозором ходят; филин На маковке сосны столетней ночью, А днем глухарь вытягивают шеи, Прохожего, захожего блюдут.
— Ах, Демид Львович… В этом-то и шик! Мясо совсем черное делается и такой букет… Точно так же с кабанами. Убьешь кабана, не тащить же его с собой: вырежешь язык, а остальное бросишь. Зато какой язык… Мне случалось в день убивать по дюжине кабанов. Меня даже там прозвали «грозой кабанов». Спросите у кого угодно из старых кавказцев. Раз на охоте с графом Воронцовым я одним выстрелом положил двух матерых кабанов, которыми целую роту солдат кормили две недели.
Грозен — в багровых бликах — закатывался тысяча девятьсот шестнадцатый год. Серп войны пожинал колосья жизни. В клещах голода и холода корчились города, к самому небу неслись стоны деревень, но не умолкаючи грохотали военные барабаны и гневно рыкали орудия, заглушая писк гибнущих детей, вопли жен и матерей. Горе гостило, и беды свивали гнездо в аулах Чечни и под крышей украинской хаты, в казачьей станице и в хибарах рабочих слободок.