Петр Елисеич, конечно, был дома и обрадовался старому сослуживцу, которого не знал куда и посадить. Нюрочка тоже ластилась к гостю и все заглядывала на него. Но Ефим Андреич находился в самом угнетенном состоянии духа, как колесо, с которого сорвался привод и которое вертелось поэтому зря.
Он погрузился в одну мысль о Мариорице. Вся душа его, весь он — как будто разогретая влажная стихия, в которой Мариорица купает свои прелести. Как эта стихия, он обхватил ее горячей мечтой, сбегает струею по ее округленным плечам, плещет жаркою пеною по лебединой шее, подкатывается волною под грудь, замирающую сладким восторгом; он липнет летучею брызгою к горячим устам ее, и черные кудри целует, и впивается в них, и весь, напитанный ее существом, ластится около нее тонким, благовонным паром.
— Э, э! Теперь так вот ко мне зачал жаться!.. Что, баловень? Э? То-то! — произнес Аким, скорчивая при этом лицо и как бы поддразнивая ребенка. — Небось запужался, а? Как услышал чужой голос, так ластиться стал: чужие-то не свои, знать… оробел, жмешься… Ну, смотри же, Гришутка, не балуйся тут, — ох, не балуйся, — подхватил он увещевательным голосом. — Станешь баловать, худо будет: Глеб Савиныч потачки давать не любит… И-и-и, пропадешь — совсем пропадешь… так-таки и пропадешь… как есть пропадешь!..