— Вот я, Окулко, раньше всех волю получил… Уж драли-драли, тиранили-тиранили, Палач выбился из сил, а я все-таки устоял… Вот каков я есть человек, Окулко!.. Разе ищо ошарашить стаканчик за твое здоровье? Больно уж меня избили третьева дни… на смерть били.
— Куда же он убежал, папочка?.. Ведь теперь темно… Я знаю, что его били. Вот всем весело, все смеются, а он, как зверь, бежит в лес… Мне его жаль, папочка!..
Илюшка молчал и только смотрел на Пашку широко раскрытыми глазами. Он мог, конечно, сейчас же исколотить приятеля, но что-то точно связывало его по рукам и по ногам, и он ждал с мучительным любопытством, что еще скажет Пашка. И злость, и слезы, и обидное щемящее чувство захватывали ему дух, а Пашка продолжал свое, наслаждаясь мучениями благоприятеля. Ему страстно хотелось, чтобы Илюшка заревел и даже побил бы его. Вот тебе, хвастун!
В это мгновение Илюшка прыжком насел на Пашку, повалил его на землю и принялся отчаянно бить по лицу кулаками. Он был страшен в эту минуту: лицо покрылось смертельною бледностью, глаза горели, губы тряслись от бешенства. Пашка сначала крепился, а потом заревел благим матом. На крик выбежала молодая сноха Агафья, копавшая в огороде гряды, и накинулась на разбойника Илюшку.
Положение Татьяны в семье было очень тяжелое. Это было всем хорошо известно, но каждый смотрел на это, как на что-то неизбежное. Макар пьянствовал, Макар походя бил жену, Макар вообще безобразничал, но где дело касалось жены — вся семья молчала и делала вид, что ничего не видит и не слышит. Особенно фальшивили в этом случае старики, подставлявшие несчастную бабу под обух своими руками. Когда соседки начинали приставать к Палагее, она подбирала строго губы и всегда отвечала одно и то же...
Даже сегодняшняя проволочка Макару, заданная от старика, имела более хозяйственный интерес, а не нравственный: он его бил не как плохого мужа, а как плохого члена семьи, баловавшего на стороне на неизвестные деньги.
У Морока знакомых была полна фабрика: одни его били, других он сам бил. Но он не помнил ни своего, ни чужого зла и добродушно раскланивался направо и налево. Между прочим, он посидел в кричном корпусе и поговорил ни о чем с Афонькой Туляком, дальше по пути завернул к кузнецам и заглянул в новый корпус, где пыхтела паровая машина.
Осенью озеро ничего красивого не представляло. Почерневшая холодная вода била пенившеюся волной в песчаный берег с жалобным стоном, дул сильный ветер; низкие серые облака сползали непрерывною грядой с Рябиновых гор. По берегу ходили белые чайки. Когда экипаж подъезжал ближе, они поднимались с жалобным криком и уносились кверху. Вдали от берега сторожились утки целыми стаями. В осенний перелет озеро Черчеж было любимым становищем для уток и гусей, — они здесь отдыхали, кормились и летели дальше.
После отъезда переселенцев в горбатовском дворе стоял настоящий кромешный ад. Макар все время пировал, бил жену, разгонял ребятишек по соседям и вообще держал себя зверь-зверем, благо остался в дому один и никого не боялся.
— Погибель, а не житье в этой самой орде, — рассказывала Домнушка мужу и Макару. — Старики-то, слышь, укрепились, а молодяжник да бабы взбунтовались… В голос, сказывают, ревели. Самое гиблое место эта орда, особливо для баб, — ну, бабы наши подняли бунт. Как огляделись, так и зачали донимать мужиков… Мужики их бить, а бабы все свое толмят, ну, и достигли-таки мужиков.
— И не обернуть бы, кабы не померла матушка Палагея. Тошнехонько стало ему в орде, родителю-то, — ну, бабы и зачали его сомущать да разговаривать. Агафью-то он любит, а Агафья ему: «Батюшко, вот скоро женить Пашку надо будет, а какие здесь в орде невесты?.. Народ какой-то морный, обличьем в татар, а то ли дело наши девки на Ключевском?» Побил, слышь, ее за эти слова раза два, а потом, после святой, вдруг и склался.
Духовный брат Конон просыпается. Ему так и хочется обругать, а то и побить духовную сестру, да рука не поднимается: жаль тоже бабенку. Очень уж сумлительна стала. Да и то сказать, хоть кого боязнь возьмет в этакую ночь. Эх, только бы малость Глеб подрос, а тогда скатертью дорога на все четыре стороны.
Выждав, когда мужики с Лукерьей ушли на работу, Ганна без слова схватила Федорку за косу и принялась бить. Федорка не защищалась, а только покорно болтала головой, как выдернутая из гряды репа.
Много было перемен в Ключевском заводе, и только один Морок оставался прежним Мороком: так же лето он ходил в конных пастухах, а всю зиму околачивался в кабаке, и так же его били время от времени за разные мелкие кражи.
— Добивай! — кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало — кнуты, палки, оглоблю — и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.
Мужик бьет ее, бьет с остервенением, бьет, наконец, не понимая, что делает, в опьянении битья сечет больно, бесчисленно: «Хоть ты и не в силах, а вези, умри, да вези!» Клячонка рвется, и вот он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по «кротким глазам».
Унтер-офицеры жестоко били своих подчиненных за ничтожную ошибку в словесности, за потерянную ногу при маршировке, — били в кровь, выбивали зубы, разбивали ударами по уху барабанные перепонки, валили кулаками на землю.
Иногда хозяин побежденного петуха брал его на руки, доказывал, что он может еще драться, и требовал продолжения боя. Так и случилось, что один побежденный выиграл ставку. Петух его, оправившись от удара, свалил с ног противника, забил его под загородку и так рассвирепел, что тот уже лежал и едва шевелил крыльями, а он все продолжал бить его и клевом и шпорами.
Жизнь начинала бить ключом, и если раньше многие армейские генералы видели в самолётах не более чем забавную игрушку, теперь они были вынуждены смириться с неизбежным.
Экзобиолог вернулась, держа в руках сосновую шишку, и, хотя лицо у неё уже горело от мороза, а тело начинала бить дрожь, она всё ещё не могла переключиться.
Другой раз попадется такой, что и смотреть не на что: кривой, горбатый, деньги пропивает, жену и детей бьет до полусмерти. Казалось бы, зачем он ей такой нужен? Бросила бы его, да и все, а вот не бросает. Мой! Хороший ли, плохой ли, но все же не твой, не ее. Мой!
Жизнь начинала бить ключом, и если раньше многие армейские генералы видели в самолётах не более чем забавную игрушку, теперь они были вынуждены смириться с неизбежным.
Все мои страхи снова вернулись, и меня опять стала бить дрожь.
Экзобиолог вернулась, держа в руках сосновую шишку, и, хотя лицо у неё уже горело от мороза, а тело начинала бить дрожь, она всё ещё не могла переключиться.