В лице Гаврилы явился тот «хороший человек», с которым Мухоедов отводил душу в минуту жизни трудную, на столе стоял микроскоп, с которым он работал, грудой были навалены немецкие руководства, которые Мухоедов выписывал на последние гроши, и вот в этой обстановке Мухоедов день за днем отсиживается от какого-то Слава-богу и даже не мечтает изменять своей обстановки, потому что пред его воображением сейчас же проносится неизбежная тень директора реального училища, Ваньки Белоносова, катающегося на рысаках, этих врачей, сбивающих круглые капитальцы, и той суеты-сует, от которой Мухоедов отказался, предпочитая оставаться неисправимым идеалистом.
— Ну, и отлично… А я нарочно тебя предупредить пришел: ты теперь в завод не ходи, там Слава-богу шатается, еще, пожалуй, придерется, а ты ступай теперь к попу Егору, он тебе все метрики покажет; пока ты пробудешь у попа, Слава-богу уйдет из заводу кофе свой лопать, ты и придешь. Я тебе и всю нашу огненную работу покажу и в архив сведу. Понял?
Забежав немного вперед, батюшка с предупредительностью отворил мне дверь в небольшую темную переднюю, а оттуда провел в светлый уютный кабинет, убранный мягкою мебелью; у окна стоял хорошенький письменный столик, заваленный книгами и бумагами, несколько мягких кресел, мягкий ковер на полу, — все было мило, прилично и совсем не по-поповски, за исключением неизбежных премий из «Нивы», которые висели на стене, да еще нескольких архиереев, сумрачно глядевших из золотых рам.
— Уеду я скоро… поправлюсь, — с улыбкой говорил Гаврило Степаныч, прощаясь с нами. — Спасибо, господа… Саша, проводи их… Спасибо, Асклипиодот… Славный, братец, у тебя голос… разжалобил ты меня…
Немец завел бы дрожки, оранжерею, штиблеты — «сестры» ездили в простых телегах, но зато это была такая телега, в которой от колеса до последнего винта все подавляло высоким достоинством своего качества; любители заморского удивляются чистоте немецких домиков, но войдите в избу разбогатевшего русского мужика, особенно из раскольников — не знаю, какой еще чистоты можно требовать от места, в котором живут, а не удивляют своей чистотой.
Это чувство тугого довольства провожало меня от ворот, через крыльцо, сени и до широкой лавки, на которую усадил нас Прохор Пантелеич, выглядывавший дома настоящим патриархом: глядя на его плотную фигуру, серьезное умное лицо, неторопливые движения, вся эта обстановка получала какой-то особенный смысл в глазах постороннего человека, она была так же обстоятельна, серьезна и полна смысла, как сам Прохор Пантелеич.
— Ладно, ладно… дай проводить гостей-то, чего ревешь! — внушительно проговорил Прохор Пантелеич и равнодушно прибавил: — Степана Ватрушкина хозяйка… Третий день шляется, все лошадь продает, а мне куда с ней, с лошадью-то: возьми ее да и трави сено. Скотина, как пила, день и ночь пилит…
Мы отлично провели этот день, ходили в лес, несколько раз принимались пить чай, а вечером, когда солнце стояло багровым шаром над самым лесом, старик-караульщик, который один жил на Половинке в качестве прислуги, заменяя кучера, горничную и повара, развел на берегу речки громадный костер; мы долго сидели около огня, болтая о разных разностях и любуясь душистой летней ночью, которая в лесу была особенно хороша.
Александра Васильевна сыграла несколько любимых пьес на рояле, но Гаврило Степаныч слушал их, печально опустив голову, потому что доктор строго-настрого запретил ему петь; меня удивило, что Гаврило Степаныч не заводил совсем речи ни о «сестрах», ни о ссудо-сберегательном товариществе, но это объяснилось опять запрещением доктора.
— У меня к вам есть еще одна маленькая просьба: пожалуйста, не заводите этих разговоров, которые могут волновать мужа… Ваше присутствие здесь будет для него лучшим лекарством и без них; он так интересуется вашей работой и вчера долго толковал со мной, чем и как помочь вам.
Несколько недель, проведенных мною на Половинке в обществе Гаврилы Степаныча, Александры Васильевны, Евстигнея и изредка посещавшего нас Мухоедова, принадлежат к счастливейшему времени моей жизни, по крайней мере никогда мне не случалось проводить время с такой пользой и вместе с таким удовольствием; моя работа быстро подвигалась вперед, Гаврило Степаныч принимал в ней самое живое участие, помогал мне словом и делом и с лихорадочным нетерпением следил за прибывавшим числом исписанных листов, которые он имел ангельское терпение перечитывать по десять раз, делал замечания, помогал в вычислениях, так что в результате моя работа настолько же принадлежала мне, как и ему.
В одно из посещений Мухоедова, когда мы далеко ушли с ним вдвоем, я, желая исполнить свое обещание Александре Васильевне, издалека завел с ним речь о разных случайностях жизни и свел все на возможность увлечения, например, такой девушкой, которая может испортить порядочному человеку целую жизнь; вся эта мораль была высказана мной с остановками, перерывами, примерами и пояснениями, причем я чувствовал себя не совсем хорошо, хотя и пользовался всеми правами друга.
Впереди идет Слава-богу, за ним наш Карла, мы издальки идем; завел этот след нас в разгустой-густой лес, а я по следам вижу, что матерый медведь ходил, пожалуй, покажет такую страсть, что небо с овчинку…
Чтобы отвести глаза исправнику, лесничие придумали какую штуку: всем лесообъездчикам заказано строго-настрого преследовать лесоворов, вот они и усердствуют, завалили мировых судей делами о лесных кражах, а им это на руку, потому что они сами воруют в десять раз больше и продают лес тем же рабочим.
— Ну, прощайте, голубчик, — говорил Гаврило Степаныч, укутывая мои ноги пледом с неизвестной целью, точно я мог их познобить в июле. — Хотел я проводить вас, голубчик, да день-то вон какой; ноги, пожалуй, промочу и опять слягу… Я скоро совсем поправлюсь.
Ввиду всех этих обстоятельств я положительно тосковал о Половинке и поторопился уехать в Нижне-Угловский завод, где и пробыл дней десять; когда я вернулся в Пеньковку, то нашел все в том же положении, в каком оставил, только Мухоедов был совсем неузнаваем — был скучен, печален и проводил почти все свое время в заводе.
Я провел их в комнату, где лежал убитый, и по дороге старался объяснить им, что Гаврило Степаныч не нуждается в их помощи, а что им нужно для составления протокола подождать приезда следователя, за которым в Нижне-Угловский завод послан нарочный.
Мухоедов выходил из себя, пока совершалось приведение в нормальное состояние Цыбули; он без церемоний ругал его, а потом, отведя меня в сторону, таинственно сообщил...
Три тяжелых и мучительных дня, наконец, прошли; на Половинку привезли черный гроб, явился о. Андроник в сопровождении нескольких любопытных, в том числе Яши, который имел обыкновение провожать всех покойников.
Поговорив с расчувствовавшимся стариком еще с полчаса, я оставил его домик; Асклипиодот, — покачиваясь на стуле, пел своим могучим баритоном: «Волною морскою скрывшего древле, гонителя-мучителя фараона…» Меня далеко проводили звуки этого пения, пока я не завернул за угол к пруду.
В 55-м году он повез сына в университет; прожил с ним три зимы в Петербурге, почти никуда не выходя и стараясь заводить знакомства с молодыми товарищами Аркадия.
Уже довольно много собралось народа, но Анна Павловна еще не видела в гостиной всех тех, кого нужно было, и потому, не приступая еще к чтению, заводила общие разговоры.
Опыт научил его мало-помалу, что пока с обывателем играешь в карты или закусываешь с ним, то это мирный, благодушный и даже неглупый человек, но стоит только заговорить с ним о чем-нибудь несъедобном, например, о политике или науке, как он становится в тупик или заводит такую философию, тупую и злую, что остается только рукой махнуть и отойти.
Все видели у него и мундир с воротом, и ретузы, и сапоги с кисточкой, а этот как ходил с почтою, так и оставался в полосатом тиковом бешмете с крючками, в желтых нанковых штанах и в простой крестьянской шапке, а на зиму имел овчинный нагольный тулуп и ничего иного не заводил, да и не мог завести на 2 руб.
Коса ли звенит на покосе стальная, Иль девушка песню поет, Проносится ль ветер от края до края, Иль буря ночами ревет, То ль гром в небесах перебранку заводит, Потоки ли катятся с гор, — Все отклик в широких просторах находит, Всему отвечает простор.