Неточные совпадения
В первом классе ехал «председатель» Иван Павлыч в форменной дворянской фуражке с красным околышем, потом земский врач, два купца по лесной части, монах из Чуевского монастыря, красивый и упитанный, читавший,
не отрывая глаз, маленькое евангелие, потом белокурая барышня, распустившая по щекам волосы,
как болонка, и т. д.
— У нас
как полагалось по артикулу? — объяснял Егорушка, вытирая потное лицо рукой. — Девять человек заколоти, а одного выучи… Каждый день вот
какая битва шла,
не приведи, Господи! Отдыхали-то на войне… Раэе нынешний солдат может что-нибудь понимать? Ну-ка, вытяни носок… ха-ха!..
— Так, человек десяти
не наберется. Я-то еще на послушании… Всего
как три года в обители.
Брат Павлин просто был глуп,
как определил его про себя Егорушка. Овца какая-то… Прямо вредный человек, а он ничего
не замечает. Эх, ты, простота обительская…
— То да
не то… расе он
не понимает, что такое буфет на пароходе? Оченно хорошо понимает… А вот ежели медные кастрюли плохо лежат да повар ворон считает — ну, тогда и поминай,
как звали.
Брат Павлин с трогательной наивностью перепутывал исторические события, лица и отдельные факты, так что Половецкому даже
не хотелось его разубеждать. Ведь наивность — проявление нетронутой силы, а именно такой силой являлся брат Павлин. Все у него выходило как-то необыкновенно просто. И обитель, и о. игумен, и удивительная история города Бобыльска, и собственная жизнь — все в одном масштабе, и от всего веяло тем особенным теплом,
какое дает только одна русская печка.
— А я хотел сказать… (Брат Павлин замялся,
не решаясь назвать Половецкого братом Михаилом). Видите-ли, у нас в обители есть брат Ираклий… Большего ума человек, но строптивец. Вот он меня и смутил… Придется о. игумну каяться. Обманул я его,
как неверный раб…
Всего удивительнее было на этом утлом суденышке,
как, впрочем, и на лучших волжских пароходах, распределение грязи, доведенное чуть
не до математической точности, так что если бы разница в цене билета составляла всего одну копейку, то и грязи получилось бы в одном классе на копейку больше, а в другом меньше.
— Вы
какой губернии-то, батя? — спрашивал он. — Да, из Ярославской… так… Всем бы хороши ваши ярославцы, да только грибов боятся… х-ха! Ярославец грибы
не будет есть, потому
как через гриб полк шагал… Тоже вот телятины
не уважают… потому
как теленок выходит по ихнему незаконорожденный… Мы, значит, костромские, дразним их этим самым. Барин, чайку с нами? — предлагал он Половецкому.
— Хороша ваша обитель, батя, правильная, а только одно
не хорошо… Зачем у вас девка была игуменом? Положим,
не простая девка, а княжиха, ну, а все-таки
как будто
не ладно…
— Это
не у нас, а в женской Зачатиевской обители действительно был такой случай. Там игуменьей лет тридцать состояла княжиха… Она прямо с балу приехала в монастырь,
как была, во всей бальной одеже. Ее на балу жених обидел, ну, она
не стерпела и сейчас в монастырь. Ндравная, сказывают, была, строгая. Померши уж теперь лет с десять…
Лицо Егорушки оставалось добродушным, точно он рассказывал самую обыкновенную вещь. Именно это добродушие и покоробило Половецкого, напомнив ему целый ряд сцен и эпизодов из последней турецкой войны, в которой он принимал участие. Да, он видел все ужасы войны и тоже был ранен,
как Егорушка, но
не мог вспомнить о всем пережитом с его равнодушием.
— Твой папа, милая девочка, дрянной человек и
не знает,
как живут другие, т. е. большинство, потому что думает только о себе и своей легкой жизни.
Ах,
как мучил его временами этот детский голос… И он его больше
не услышит на яву, а только во сне. Половецкого охватила смертная тоска, и он едва сдерживал накипавшие в груди слезы.
— Ох,
не прост человек… — соображал Егорушка. — Его и сон
не берет… Сейчас видно, у кого что на уме. Вон председатель,
как только проснулся и сейчас подавай ему антрекот… Потом приговаривался к пирожкам… А этот бродит,
как неприкаянная душа.
Половецкий даже покраснел, слушая этот разговор. Мужички — медвежатники, обкладывавшие медвежьи берлоги, конечно, сейчас
не узнали-бы его, хотя и говорили именно о нем. Ах,
как давно все это было… Да, он убил медведицу и был счастлив этим подвигом, потому что до известной степени рисковал собственной жизнью. А к чему он это делал? Сейчас он решительно
не мог бы ответить.
Рыжий медвежатник только делал вид, что
не узнал Половецкого, и с расчетом назвал его фамилию. Ишь,
как перерядился, точно собрался куда-нибудь на богомолье. Когда пароход, наконец, отвалил, он подошел к Егорушке и спросил...
Быть самим собой — разве это
не величайшее счастье? О,
как он доволен был теперешним своим настроением, той согревающей душевной полнотой, о которой еще недавно он
не имел даже приблизительного представления.
И опять выплывала застарелая тоска, точно с ним рядом сидел его двойник, от которого он
не мог избавиться,
как нельзя избавиться от собственной тени.
— Ох,
не опоздать-бы к обедне… — думал он вслух. — Брат Ираклий вот
какое послушание задаст…
Тощая почва,
как грудь голодной матери,
не давала питания.
— Радость-то, радость-то
какая… — шептал брат Павлин, ускоряя шаг. — Это брат Герасим звонит. Он у нас один это понимает. Кажется, чего проще ударить в колокол, а выходит то, да
не то… Брат Герасим
не совсем в уме, а звонить никто лучше его
не умеет.
— И вот всегда так… Суется
не в свое дело и везде лезет,
как осенняя муха. Никакого ему касательства до странноприимницы нет, а он распоряжается. А o. келарь всегда молчит… Великий он молчальник у нас… Ну вы тут пока устраивайтесь, а я пойду к себе. Ох, достанется мне от о. игумена… Сейчас-то он еще в церкви, а вот когда служба кончится.
— Послушайте, вам-то
какое дело? Оставьте меня, пожалуйста, в покое… Ведь странноприимницей заведует о. келарь, а
не вы.
У всех простые русские лица,
какие можно встретить на каждом шагу. И держали себя все просто.
Не чувствовалось деланного монашеского смирения. Один брат Ираклии представлял некоторое исключение своей неестественной суетливостью. Он, очевидно, уже успел предупредить игумена о новом монастырском госте.
— Ах,
как все это нехорошо вышло! — сообщил он Половецкому. — Каялся я игумену, а он хоть бы слово… «Твое дело, тебе и знать». Вот и вес разговор… Презирает он меня за мое малодушие. А все Ираклий подбивал… Сам-то
не пошел, а меня подвел. Кого угодно на грех наведет, строптивец… И надо мной же издевается.
— Вера есть в каждом, но она затемнена… Без веры
не человек, а зверь. По нашей слабости нам нужно великое горе, чтобы душа проснулась… Горе очищает душу,
как огонь очищает злато.
Но с Ираклием Половецкий совсем
не желал говорить. «Строптивец» преследовал его по пятам. Даже по ночам Половецкий слышал его шаги в корридоре, и
как он прислушивался у дверей его комнаты.
— Я… я
не знаю, что сделаю с ним!.. Это… это… я
не знаю,
как это называется…
— Да… т. е. хуже… Ах, ради Бога,
не пытайте меня?!..
Какое вам дело до меня?
— Нет, отчего-же… Я еще
не инок, а только на послушании,
как и брат Павлин. По-моему, вы все, т. е. мирские люди —
не уважаете женщину…
— Право,
не знаю, брат Павлин. По-моему, дело совсем
не в том, во что человек оденется и что он ест. Важно то,
как он вообще живет, а еда и платье пустяки.
Эта мирная рыбная ловитва была нарушена неожиданным появлением брата Ираклия. Возвращаясь на свой остров вечером, когда все сети были выметаны, Половецкий заметил горевший у их балагана огонь.
Не нужно было говорить,
какой гость пожаловал. Брат Павлин только угнетенно вздохнул, предчувствуя неприятность. Действительно, это был брат Ираклий, сидевший около костра.
—
Не знаю,
как понравится, а только старался. Кстати я захватил и документик с собой… Завтра пойдет к владыке. Нарочно приехал, чтобы показать вам.
Уезжая на рыбную ловлю, Половецкий куда-то прятал свою котомку, и брат Ираклий напрасно ее искал по всем углам странноприимницы. Он жалел, что тогда
не истребил ее,
как следовало сделать по настоящему.
— Извините, это я так, к слову сказал…
Не имею права допытываться. Павел Митрич Присыпкин в последнее время так вот
как тосковал и даже плакал.
— У докторов свои средства, а у чумы свои. Прежде-то она пешечком приходила, а нынче по железной дорожке прикатит или на пароходе приедет,
как важная генеральша. Очень просто… Тут уж ничего
не поделаешь.
Брат Ираклий упорно отмалчивался, но оставался при своем. Игумен его, впрочем, особенно
не преследовал,
как человека, который был нужен для обители и которого считал немного тронутым. Пусть его чудит, блого, вреда от его причуд ни для кого
не было.
— Нет, ты слушай!..
Какая теперь штука выходит с немцем… Ох, и хитер же этот самый немец!..
Не дай Бог… Непременно хочет завоевать весь мир, а там американец лапу протягивает, значит,
не согласен…
Он уступал гостю свое место на лавке, а сам забирался на печку,
не смотря ни на
какой жар.
— А так, ваше высокоблагородие, — по солдатски вытянувшись, ответил Егорушка. — Грехи отмаливать пришел. Значит, на нашем пароходе «Брате Якове» ехал наш губернатор… Подаю ему щи, а в щах, например, таракан. Уж
как его, окаянного, занесло в кастрюлю со щами — ума
не приложу!.. Ну, губернатор сейчас капитана, ногами топать, кричать, а капитан сейчас, значит, меня в три шеи… Выслужил, значит, пенсию в полном смысле: четыре недели в месяц жалованья сейчас получаю. Вот и пришел в обитель грех свой замаливать…
— А вот уж этого, ваше высокоблагородие, я никак даже
не могу знать. Из всей родни есть у меня один племянник, только
не дай Бог никому такую родню. Глаз то ведь он мне выткнул кнутовищем, когда я выворотился со службы…
Как же, он самый!.. Я значит, свое стал требовать, что осталось после упокойного родителя, расспорились, а он меня кнутовищем да прямо в глаз…
А мой кучер
как есть ничего
не видит.
— Ну, это другой фасон… Тятенька от запоя и померши. Так это рассердились на кучера, посинел, пена из уст и никакого дыхания. Это, действительно, было-с. Тятенька пили тоже временами, а
не то, чтобы постоянно,
как пьют дьякона или вон повар Егорка. А я-то испорчен… Была одна женщина… Сам, конечно, виноват… да… Холостым был тогда, ну баловство… Она-то потом вот
как убивалась и руки на себя непременно хотела наложить. Ну, а добрые люди и научили…
Когда Теплоуховы уехали, и их комната в странноприимнице освободилась, Половецкий опять хотел ее занять. Он отыскал свою котомку, спрятанную под лавкой, за сундучком брата Павлина. Котомка показалась ему подозрительно тяжелой. Он быстро ее распаковал и обомлел: куклы
не было, а вместо неё положено было полено. Свидетелем этой немой сцены опять был брат Павлин, помогавший Половецкому переезжать на старую квартиру. Для обоих было ясно,
как день, что всю эту каверзу устроил брат Ираклий.
Половецкий по какому-то наитию сразу понял все. В его голове молнией пронеслись сцены таинственных переговоров брата Ираклия с Егорушкой. Для него
не оставалось ни малейшего сомнения, что куклу унес из обители именно повар Егорушка. Он даже
не думал, с
какой это целью могло быт сделано, и почему унес выкраденную Ираклием куклу Егорушка.
Вечером, оставшись один в своей комнате, Половецкий развернул узелок, посадил,
как делал обыкновенно, куклу на стол и побелел от ужаса. Ему показалось, что это была
не та кукла,
не его кукла… Она походила на старую, но чего-то
не хватало. Ведь
не мог же Ираклий ее подделать…
По вечерам можно было слышать,
как Половецкий разговаривал сам с собой, и это особенно пугало брата Павлина,
как явный признак того, что с Михал Петровичем творится что-то неладное и даже очень вредное. Так
не долго и ума решиться…
— И откуда в тебе столько злости, Ираклий? Бес тебя мучит… Живет человек в обители тихо, благородно, никому
не мешает, а ты лезешь,
как осенняя муха.
— И
не говорите лучше ничего… Вы
не знаете,
как я измучился за эти дни… Мне даже больно видеть вас сейчас…