И ростом вышел, и здоров из себя, и вся повадка настоящая господская, хотя одежонка и сборная, — старый дипломат, какая-то порыжелая, широкополая половская шляпа, штаны спрятаны в сапоги.
Когда Теплоуховы уехали, и их комната в странноприимнице освободилась, Половецкий опять хотел ее занять. Он отыскал свою котомку, спрятанную под лавкой, за сундучком брата Павлина. Котомка показалась ему подозрительно тяжелой. Он быстро ее распаковал и обомлел: куклы не было, а вместо неё положено было полено. Свидетелем этой немой сцены опять был брат Павлин, помогавший Половецкому переезжать на старую квартиру. Для обоих было ясно, как день, что всю эту каверзу устроил брат Ираклий.
Вечером, оставшись один в своей комнате, Половецкий развернул узелок, посадил, как делал обыкновенно, куклу на стол и побелел от ужаса. Ему показалось, что это была не та кукла, не его кукла… Она походила на старую, но чего-то не хватало. Ведь не мог же Ираклий ее подделать…
— И именья в трех губерниях. Тоже было приятно думать, что где хочу — там и живу. Даже думал о старости, которую мечтал кончить добрым, старым помещиком в какой-нибудь почетной общественной должности…
Дверь тихо отворилась, и явилась Ольга: он взглянул на нее и вдруг упал духом; радость его как в воду канула: Ольга как будто немного постарела. Бледна, но глаза блестят; в замкнутых губах, во всякой черте таится внутренняя напряженная жизнь, окованная, точно льдом, насильственным спокойствием и неподвижностью.
Перфишка попристальнее посмотрел на своего барина — и заробел: «Ох, как он похудел и постарел в течение года — и лицо какое стало строгое и суровое!» А кажется, следовало бы Пантелею Еремеичу радоваться, что, вот, мол, достиг-таки своего; да он и радовался, точно… и все-таки Перфишка заробел, даже жутко ему стало.