Неточные совпадения
На ворчанье бабушки у нее
был отличный ответ, который она, к сожалению, могла
говорить только про себя: «Нашла чем пугать…
Существование Алешки Пазухина не
было тайной ни для кого в семье, хотя об этом никто не
говорил ни слова: парень
был подходящий, хорошей «природы», как
говорила про себя степенная Татьяна Власьевна.
Татьяна Власьевна
была удивлена этой поездкой не менее Зотушки и ждала, что Гордей Евстратыч сам ей скажет, зачем едет в Полдневскую, но он ничего не
говорил.
Зеркальные стекла в окнах, золоченая решетка у балкона между колоннами, мраморные вазы на воротах, усыпанный мелким песочком двор — все
было хорошо, форменно, как
говорил Зотушка про шабалинский дом.
— Нá,
пей, Домашка… —
говорила Лапуха, передавая Домашке недопитый стакан водки.
— А у Вукола вон какой домина схлопан — небось, не от бедности! Я ехал мимо-то, так загляденье, а не дом. Чем мы хуже других, мамынька, ежели нам Господь за родительские молитвы счастье посылает… Тоже и насчет Маркушки мы все справим по-настоящему, неугасимую в скиты закажем, сорокоусты по единоверческим церквам, милостыню нищей братии, ну, и ты кануны
будешь говорить. Грешный человек, а душа-то в нем христианская. Вот и
будем замаливать его грехи…
У этих Шабалиных
был настоящий куст из невест, да из каких невест — все купечество о них
говорило на Ирбитской, в Нижнем, в Крестах.
— Уж брошу же я эти панские товары! — в сотый раз
говорил Гордей Евстратыч, когда в конце торгового года с Нюшей «сводил книгу», то
есть подсчитывал общий ход своих торговых операций.
«Батюшко
говорил», «батюшко велел», «батюшко наказывал» — это
было своего рода законом для всего брагинского дома, а Гордей Евстратыч резюмировал все это одной фразой: «Поколь жив, из батюшкиной воли не выйду».
Вообще невестками своими, как и внуками, Татьяна Власьевна
была очень довольна и в случае каких недоразумений всегда
говорила: «Ну, милушка, час терпеть, а век жить…» Но она не могла того же сказать о невитом сене, Нюше, характер которой вообще сильно беспокоил Татьяну Власьевну, потому что напоминал собой нелюбимую дочь-модницу, Алену Евстратовну.
— Ох, мудреная ты моя головушка, — иногда
говорила Татьяна Власьевна, когда Нюша с чем-нибудь приставала к ней. — Как-то ты жить-то на белом свете
будешь?
В свое время об Силе Андроныче сохнули да вздыхали все белоглинские красавицы, и даже сама Матрена Ильинична, как
говорила молва,
была неравнодушна к нему.
— Молодец, если умел Сила Пазухина поучить… —
говорил на другой день Сила Андроныч, подавая Ворону стакан водки из собственных рук. —
Есть сноровка… молодец!.. Только под ребро никогда не бей: порешишь грешным делом… Я-то ничего, а другому, пожиже, и не дохнуть. Вон у тебя какие безмены.
— А если возьму свидетельство на разведки золота да потом и заявлю эту шахту? —
говорил Гордей Евстратыч, когда
был в последний раз у Маркушки.
— Ах, какой же ты, право, непонятный… Знамо дело, что не дадут. Я уж тебе
говорил, что надо под Шабалина подражать… он тоже на жилке робит, а списывает золото россыпным…
Есть тут один анжинер — тебе уж к нему в правую ногу придется…
Пестерь и Кайло приходили в лачугу Маркушки каждый день по вечерам и, потягивая свои трубочки перед горевшим на каменке огоньком, рассказывали обо всем, что
было сделано на прииске за день, то
есть, собственно,
говорил один Кайло, а Пестерь только сосал свою трубочку.
Ведь с ним никто и никогда не
говорил, да он и не в состоянии
был слушать такие благочестивые разговоры, потому что представлял собой один сплошной грех.
Все это
было, конечно, справедливо… но закрыть батюшкову торговлю панским товаром Гордей Евстратыч никогда не решился бы, а
говорил все это только для того, чтобы заставить мамыньку убедиться в невозможности другого образа действия.
— Доброе дело, доброе дело… —
говорил о. Крискент и сейчас же прибавил: — Воздадите Божие Богови, а кесарево кесарю. Непременно нужно
будет Брагина в церковные старосты выбрать, а то Нилу Поликарпычу трудно справляться.
— Ох, и не
говори, Татьяна Власьевна… Не кормя, не
поя, ворога не наживешь, голубушка!..
Бойкая и красивая, с светло-русой головкой и могучей грудью, эта девушка изнывала под напором жизненных сил, она дурачилась и бесилась, как
говорила Татьяна Власьевна, не зная устали, хотя сердце у ней
было доброе и отходчивое.
Ну, сидели, чай
пили, а когда пошли домой, Алешка и
говорит мне: «Прощайте, Анна Гордеевна…» А сам так на меня смотрит, жалостливо смотрит.
Пелагея Миневна целые Святки все выбирала удобный случай, чтобы еще
поговорить по душе с Татьяной Власьевной; а там, заведенным порядком, и сватов можно
было заслать.
— Что вы это
говорите, Татьяна Власьевна?.. У вас теперь и замениться
есть кем: две снохи в доме… Мастерицы-бабочки, не откуда-нибудь взяты! Особенно Ариша-то… Ведь Агнея Герасимовна первая у нас затейница по всему Белоглинскому, ежели разобрать. Против нее разе только у вас состряпают, а в других прочих домах далеко не вплоть.
— Клятва — другое, мамынька… Мы за него вечно
будем Богу молиться, это уж верно. А насчет харчу и всякого у нас и клятвы никакой не
было… Так я
говорю, мамынька?
Марфа Петровна прямо
говорит, что эти Колобовы да Савины все ногти себе обгрызли от зависти и постоянно судачат на них, то
есть на Брагиных.
— Гордей Евстратыч… — пробовала
было заступиться Татьяна Власьевна за своего любимца. — Милушка, что это ты
говоришь?
У Пятовых, Шабалиных ему тоже
были бы рады, потому что Зотушка
был великий «источник на всякие художества»: он и пряники стряпать, и шубы шить, и птах ребятишкам ловить в тайники да в западни, и по упокойничке канун
говорить, и сказку сказать…
— Ну, Нюша,
будет дурить, —
говорил ей Гордей Евстратыч под веселую руку. — Хочу тебя уважить: как поеду в город — заказывай себе шелковое платье с хвостом… Как дамы носят.
— Нет уж, Марфа Петровна, начала — так все выкладывай, — настаивала Татьяна Власьевна, почерневшая от горя. — Мы тут сидим в своих четырех стенах и ничем-ничего не знаем, что люди-то добрые про нас
говорят. Тоже ведь не чужие нам
будут — взять хоть Агнею Герасимовну… Немножко будто мы разошлись с ними, только это особь статья.
— Так, так, Марфа Петровна. Справедливые слова ты
говоришь…
Будь бы еще чужие — ну, на всякий роток не накинешь платок, а то ведь свои — вот что обидно.
— Ну, Ариша, так вот в чем дело-то, — заговорил Гордей Евстратыч, тяжело переводя дух. — Мамынька мне все рассказала, что у нас делается в дому. Ежели бы раньше не таили ничего, тогда бы ничего и не
было… Так ведь? Вот я с тобой и хочу
поговорить, потому как я тебя всегда любил… Да-а. Одно тебе скажу: никого ты не слушай, окромя меня, и все
будет лучше писаного. А что там про мужа болтают — все это вздор… Напрасно только расстраивают.
— Хорошо… Ну, что муж тебя опростоволосил, так это опять — на всякий чох не наздравствуешься… Ты бы мне обсказала все, так Михалко-то пикнуть бы не смел… Ты всегда мне
говори все… Вот я в Нижний поеду и привезу тебе оттуда такой гостинец…
Будешь меня слушаться?
Какие-то, господь их знает, шаромыжники не шаромыжники, а в том же роде, хотя Гордей Евстратыч и
говорит, что это и
есть самая настоящая компания и все эти господа всё нужный народ.
— Да, да… — лепетал о. Крискент, разыгрывая мелодию на своих пуговицах. — А меня-то вы забыли, Татьяна Власьевна? Помните, как Нил-то Поликарпыч тогда восстал на меня… Ведь я ему духовный отец, а он как отвесит мне про деревянных попов. А ежели разобрать, так из-за кого я такое поношение должен
был претерпеть? Да… Я
говорю, что богатство — испытание. Ваше-то золото и меня достало, а я претерпел и вперед всегда готов претерпеть.
Ну, сказала я это ему, а он ничего, стал расспрашивать, что и как, а потом сам и
говорит: «Мамынька, надо
будет помириться с Пятовым-то…
В восемь часов
был подан ужин, потому что в Белоглинском заводе все ложатся очень рано. Стряпня
была своя домашняя, не заморская, но гости находили все отличным и
говорили нехитрые комплименты молодой хозяйке, которая так мило конфузилась и вспыхивала ярким румянцем до самой шеи. Гордей Евстратыч особенно ласково поглядывал сегодня на Феню и несколько раз принимался расхваливать ее в глаза, что уж
было совсем не в его характере.
— Я и не знал, что твоя Феня такая хозяйка, —
говорил он Нилу Поликарпычу, поглаживая бороду. — Вон у меня их трое, молодых-то, в дому, а толку, пожалуй, супротив одной не
будет.
— Я еще у тебя, Феня, в долгу, —
говорил Гордей Евстратыч, удерживая на прощанье в своей руке руку Фени. — Знаешь за что? Если ты не знаешь, так я знаю… Погоди, живы
будем, в долгу у тебя не останемся. Добрая у тебя душа, вот за что я тебя и люблю. Заглядывай к нам-то чаще, а то моя Нюша совсем крылышки опустила.
Зотушка плакал от радости, когда видел свою барышню, но на все расспросы
говорил самые непонятные слова: «Так уж лучше
будет, моя барышня…», «Погоди, вот ужо соберусь…» и т. д.
— А ты думаешь, мне легко их
говорить? И тебе, барышня моя распрекрасная, тоже слезы
будут… Да.
— Только для тебя, Феня, и согрешил!.. —
говорил расходившийся старик, вытирая вспотевшее лицо платком. — По крайности
буду знать, в чем попу каяться в Великом посте… А у меня еще
есть до тебя большое слово, Феня.
— А уж как бы хорошо-то
было… Сначала бы насчет Савиных да Колобовых, а потом и насчет Пазухиных. То
есть я на тот конец
говорю, отец Крискент, что Нюшу-то мне больно жаль да и Алексея. Сказывают, парень-то сам не свой ходит… Может, Гордей-то Евстратыч и стишает.
Феня рассказала, как Гордей Евстратыч
говорил ей, что у него для нее
есть «великое слово» и в чем оно заключается.
— Велика беда… —
говорила модница в утешение Фене. — Ведь ты не связана! Силком тебя никто не выдает… Братец тогда навеселе
были, ну и ты тоже завела его к себе в спальню с разговорами, а братец хоть и старик, а еще за молодого ответит. Вон в нем как кровь-то заходила… Молодому-то еще далеко до него!.. Эти мужчины пребедовые, им только чуточку позволь… Они всегда нашей женской слабостью пользуются. Ну, о чем же ты кручинишься-то?
Было да сплыло, и весь сказ…
Эта внутренняя работа смущалась особенно тем фактом, что в среде знакомых
было несколько таких неравных браков и никто не находил в этом чего-нибудь нехорошего: про специально раскольничий мир, державшийся старозаветных уставов, и
говорить нечего — там сплошь и рядом шестнадцатилетние девушки выходили за шестидесятилетних стариков.
— Вот и проговорилась… Любая пойдет, да еще с радостью, а Гордей Евстратыч никого не возьмет, потому что все эти любые-то на его золото
будут льститься. А тебя-то он сызмальства знает, знает, что не за золото замуж
будешь выходить… Добрая,
говорит, Феня-то, как ангел, ей-богу…
— Я всех вас распустила… везде непорядки… —
говорила Татьяна Власьевна сыну. — А теперь
будет не так, Гордей Евстратыч…
— Зотушка… мне страшно… — шептала Феня, хватаясь за руку Зотушки. —
Говори что-нибудь…
спой. Ты никого не видишь?
Зотушка наклонился к руке Фени, и на эту горячую руку посыпались из его глаз крупные слезы… Вот почему он так любил эту барышню Феню и она тоже любила его!.. Вот почему он сердцем слышал сгущавшуюся над ее головой грозу, когда
говорил, что ей вместе с бабушкой Татьяной
будут большие слезы… А Феню точно облегчило невольно сделанное признание. Она дольше обыкновенного осталась в сознании и ласкала своего дядю, как ушибившегося ребенка.