— Ну, взяло меня горе, такое горе, что и сна и пищи решился… Вот я и пошел к Секлетинье. Она в Теребиловке живет… Подхожу я это к ее избенке, гляжу, извозчик стоит. Что же, не ворочаться назад… Я в избу, а там… Может, я ошибся, а только сидит барыня, платочком голову накрыла, чтобы лицо нельзя было разглядеть, а я ее все-таки узнал. Барыня-то ваша генеральша…
— Вот дурак… — удивился генерал. — Да ведь он не убивал этого опившегося купца?.. Дорвался человек до дарового угощения, ну, и лопнул… Вздор! А вот свечка… ха-ха! Может быть, Тарас-то Ермилыч с горя и помолиться пошел, а тут опять неудача… Нет, пойдем к генеральше!..
— Не похвалят нас с тобой, протопоп, — отшучивался генерал, любивший хитрого попа. — Ведь ты не пошел бы к Тарасу Ермилычу, ежели бы он бедный был, да и я тоже…
Вообще они держались своей компании и чувствовали себя самими собой только после хорошей выпивки или внизу у Поликарпа Тарасыча, где веселье шло уже совсем нараспашку.
Это милостивое разрешение, конечно, не вернуло давешнего веселья, хотя некоторые смельчаки и пробовали разговаривать вслух. Впрочем, всех утешало то, что генерал не засидится. Тарас Ермилыч был совершенно счастлив: протопоп Мелетий да Смагин выручат, а потом можно будет генерала за карты усадить. Важно то, что он не погнушался злобинским домом и милостиво пожаловал. Одним словом, все шло как по-писаному.
Илюшка шел одетый, как всегда: курточка, сапоги бутылкой, за плечами короб с вязниковским товаром, а шапка в левой руке — единственный знак почтения к собравшемуся обществу.
Поднялся настоящий гвалт. Все полезли к Илюшке. Кто-то целовал его, десятки рук тянулись обнимать. На время все позабыли даже о присутствовавшем генерале. Тарас Ермилыч послал с Савелием оркестру сторублевую бумажку и опять махнул платком. Передохнувший Илюшка снова залился соловьем, но на этот раз уж веселую, так что публика и присвистывала, и притоптывала, и заежилась как от щекотки.
Вскинув на богатырское плечо принесенный Савелием пустой короб и поклонившись всей честной компании, Илюшка пошел от павильона, помахивая своей шапкой. Авдотья Мироновна проводила его своими грустными глазами до самого выхода.
Человек, под которым подломился лед, вероятно, испытывает тем же, что переживал сейчас Савелий: у него даже в ушах зашумело, а перед глазами пошли красные круги.
Долго шла душевная беседа в каморке, под генеральской лестницей, и верный раб Мишка все утешал верного раба Савелья, а тот слушал и молчал. На прощанье Мишка неожиданно проговорил...
Выплаканные у Мишки деньги, конечно, не спасли Поликарпа Тарасыча и ушли по тому же адресу, как и добытые раньше. А игра шла все дальше, и Ардальон Павлыч записывал уже хозяйские проигрыши в кредит. Но и этому наступил конец. Раз вечером, прометав талию, Смагин отвел Поликарпа Тарасыча в сторону и заметил лаконически...
Савелью пришлось подождать довольно долго, пока свет наверху исчез и послышался стук отворявшихся дверей. Старик с фонарем в руках шел на двор, потому что ключа от калитки в ночное время он не доверял никому.
— Чужие слова говоришь, миленький… У вас там дым коромыслом идет, а я буду деньги платить?.. Знаю, все знаю… И Тарасу Ермилычу тоже скажи, чтобы перестал дурить. Наслушили всю округу… Очень уж расширился Тарас-то Ермилыч. Так ему и скажи, а теперь ступай с богом: за Поликарпа Тарасыча я не плательщик…
— Эй ты, чужая ужна, што больно перья-то распустила?.. Мне житья не стало от твоих-то хахалей!.. Штобы и духу ихнего не было, а то прямо пойду к генералу и паду в ноги: «Расказните, ваше высокопревосходительство, а подобных безобразиев в вашем собственном доме не могу допустить». Слышала?
Затеянная комедия была разыграна до конца, как по нотам. Савелий не показывался в генеральский дом целую неделю, а потом послал Мишке верного человека, чтобы поскорее завернул в злобинский дом. Когда Мишка пришел, Савелий даже не взглянул на него, как виноватый, а только проговорил...
— Не знаю, останусь жив, не знаю — нет… — уныло повторял Мишка. — На медведя, кажется, легче бы идти. Ну, чего господь пошлет… Прощай, Савельюшко, не поминай лихом!
Старческая беседа уже не в первый раз заканчивалась таким решением: допросить верного раба Мишку. Они пошли по Среднему проспекту, свернули направо, потом налево и остановились перед трехэтажным каменным домиком, только что окрашенным в дикий серый цвет. Злобин шел с трудом, потому что разбитая параличом нога плохо его слушалась, и генерал в критических местах поддерживал его за руку.
Наутро он навсегда исчез из злобинского дома, а затем, через несколько лет, его имя прогремело на всю Россию, как одного из крупнейших сибирских золотопромышленников: злобинские деньги пошли впрок.
— А у меня на днях все кончается… — заявил Злобин, вытаскивая старый большой бумажник с документами. — Всего-то одной пустой бумажонки недоставало. Добыл ее, и теперь все пойдет, как по маслу…
Забил заряд я в пушку туго И думал: угощу я друга! Постой-ка, брат мусью! Что тут хитрить, пожалуй к бою; Уж мы пойдем ломить стеною, Уж постоим мы головою За родину свою!
Чекалинский потянул к себе проигранные билеты. Германн стоял неподвижно. Когда отошел он от стола, поднялся шумный говор. — Славно спонтировал! — говорили игроки. — Чекалинский снова стасовал карты: игра пошла своим чередом.
Однажды вечером, кончив дневной сбор винограда, партия молдаван, с которой я работал, ушла на берег моря, а я и старуха Изергиль остались под густой тенью виноградных лоз и, лежа на земле, молчали, глядя, как тают в голубой мгле ночи силуэты тех людей, что пошли к морю.
Сказано — сделано. Пошел один генерал направо и видит — растут деревья, а на деревьях всякие плоды. Хочет генерал достать хоть одно яблоко, да все так высоко висят, что надобно лезть. Попробовал полезть — ничего не вышло, только рубашку изорвал. Пришел генерал к ручью, видит: рыба там, словно в садке на Фонтанке, так и кишит, и кишит.
Если сначала каждый норовил упрекнуть меня в том, что я никудышная мать, что я жестоко обращаюсь с собственным сыном, а потом дело пошло дальше – меня стали обвинять чуть ли не во всех смертных грехах.
А ведь стоит только запасть в душу человека невежественного предубеждению, стоит только раз напитаться ей злобою — и уже ничем, никакими доводами и убеждениями, никакими силами не вытеребишь их оттуда. И сострадательность и всякое другое побуждение пошло тогда к черту: все черствеет в ней и притупляется; овладевшее ею раз чувство как бы все более укрепляется и, укрепляясь глушит в ней остальное.
Вообще, каждый кризис имеет индивидуальный характер в зависимости от условий и факторов возникновения, о чём речь пойдёт дальше.
Если сначала каждый норовил упрекнуть меня в том, что я никудышная мать, что я жестоко обращаюсь с собственным сыном, а потом дело пошло дальше – меня стали обвинять чуть ли не во всех смертных грехах.
– А я попробую всё-таки найти зацепку, попытка – не пытка! И знаете, я прямо сейчас пойду домой… всё равно ещё уроки надо делать…