Неточные совпадения
А чтобы видеть перед собою эти лица в
той поре, в которой читателю приходится представлять их своему воображению, он должен рисовать себе главу старогородского духовенства, протоиерея Савелия Туберозова, мужем уже пережившим за шестой десяток жизни.
Соответственно
тому, сколь мало желает заявлять себя кроткий дух его, столь же мало занимает места и его крошечное тело и как бы старается не отяготить собою землю.
Последние остатки ее исчезли уже давно, да и
то была коса столь мизерная, что дьякон Ахилла иначе ее не называл, как мышиный хвостик.
Дьякон Ахилла от самых лет юности своей был человек весьма веселый, смешливый и притом безмерно увлекающийся. И мало
того, что он не знал меры своим увлечениям в юности: мы увидим, знал ли он им меру и к годам своей приближающейся старости.
Как ни тщательно и любовно берегли Ахиллу от его увлечений, все-таки его не могли совсем уберечь от них, и он самым разительным образом оправдал на себе
то теоретическое положение, что «
тому нет спасения, кто в самом себе носит врага».
Дни и ночи он расхаживал
то по своей комнате,
то по коридору или по двору,
то по архиерейскому саду или по загородному выгону, и все распевал на разные тоны: «уязвлен, уязвлен, уязвлен», и в таких беспрестанных упражнениях дождался наконец, что настал и самый день его славы, когда он должен был пропеть свое «уязвлен» пред всем собором.
Ахилла позабыл весь мир и себя самого и удивительнейшим образом, как труба архангельская,
то быстро,
то протяжно возглашает!
У отца Захарии Бенефактова домик гораздо больше, чем у отца Туберозова; но в бенефактовском домике нет
того щегольства и кокетства, каким блещет жилище протоиерея.
У него на самом краю Заречья была мазаная малороссийская хата, но при этой хате не было ни служб, ни заборов, словом, ничего, кроме небольшой жердяной карды, в которой по колено в соломе бродили
то пегий жеребец,
то буланый мерин,
то вороная кобылица.
Это была особа старенькая, маленькая, желтенькая, вострорылая, сморщенная, с характером самым неуживчивым и до
того несносным, что, несмотря на свои золотые руки, она не находила себе места нигде и попала в слуги бездомовного Ахиллы, которому она могла сколько ей угодно трещать и чекотать, ибо он не замечал ни этого треска, ни чекота и самое крайнее раздражение своей старой служанки в решительные минуты прекращал только громовым: «Эсперанса, провались!» После таких слов Эсперанса обыкновенно исчезала, ибо знала, что иначе Ахилла схватит ее на руки, посадит на крышу своей хаты и оставит там, не снимая, от зари до зари.
Все эти люди жили такою жизнью и в
то же время все более или менее несли тяготы друг друга и друг другу восполняли не богатую разнообразием жизнь.
Нет, бывало нечто такое и здесь, и ожидающие нас страницы туберозовского дневника откроют нам многие мелочи, которые вовсе не казались мелочами для
тех, кто их чувствовал, кто с ними боролся и переносил их.
Так, например, однажды помещик и местный предводитель дворянства, Алексей Никитич Плодомасов, возвратясь из Петербурга, привез оттуда лицам любимого им соборного духовенства разные более или менее ценные подарки и между прочим три трости: две с совершенно одинаковыми набалдашниками из червонного золота для священников,
то есть одну для отца Туберозова, другую для отца Захарии, а третью с красивым набалдашником из серебра с чернью для дьякона Ахиллы.
— Да в чем же вы тут, отец дьякон, видите сомнение? — спрашивали его
те, кому он жаловался.
А в-третьих, во всем этом сомнительная одностойность: что отцу Савелью, что Захарии одно и
то же, одинаковые посошки.
— А
тем смущен, что, во-первых, от этой совершенной одностойности происходит смешанность.
Это уж я наверно знаю, что мне он на
то не позволяет, а сам сполитикует.
Никто и не толковал о
том, зачем протопоп едет.
— Теперь знаю, что такое! — говорил он окружающим, спешиваясь у протопоповских ворот. — Все эти размышления мои до сих пор предварительные были не больше как одною глупостью моею; а теперь я наверное вам скажу, что отец протопоп кроме ничего как просто велел вытравить литеры греческие, а не
то так латинские. Так, так, не иначе как так; это верно, что литеры вытравил, и если я теперь не отгадал,
то сто раз меня дураком после этого назовите.
Ахилла-дьякон так и воззрился, что такое сделано политиканом Савелием для различения одностойных тростей; но увы! ничего такого резкого для их различия не было заметно. Напротив, одностойность их даже как будто еще увеличилась, потому что посредине набалдашника
той и другой трости было совершенно одинаково вырезано окруженное сиянием всевидящее око; а вокруг ока краткая, в виде узорчатой каймы, вязная надпись.
— Ну, что, зуда, что, что? — частил, обернувшись к нему, отец Захария, между
тем как прочие гости еще рассматривали затейливую работу резчика на иерейских посохах. — Литеры? А? литеры, баран ты этакой кучерявый? Где же здесь литеры?
— Чему-с? А она
тому соответствует, — заговорил протяжнее дьякон, — что дали мол, дескать, ему линейкой палю в руку.
— Вру! А отчего же вон у него «жезл расцвел»? А небось ничего про
то, что в руку дано, не обозначено? Почему? Потому что это сделано для превозвышения, а вам это для унижения черкнуто, что, мол, дана палка в лапу.
Дьякон лучше всех знал эту историю, но рассказывал ее лишь в минуты крайнего своего волнения, в часы расстройства, раскаянии и беспокойств, и потому когда говорил о ней,
то говорил нередко со слезами на глазах, с судорогами в голосе и даже нередко с рыданиями.
Досадно мне стало, что он мою трость в шкаф запер, а потом после
того учитель Варнавка Препотенский еще подоспел и подгадил…
Ну, да и не я же буду, если я умру без
того, что я этого просвирниного сына учителя Варнавку не взвошу!
Отец протопоп гневались бы на меня за разговор с отцом Захарией, но все бы это не было долговременно; а этот просвирнин сын Варнавка, как вы его нынче сами видеть можете, учитель математики в уездном училище, мне тогда, озлобленному и уязвленному, как подтолдыкнул: «Да это, говорит, надпись туберозовская еще, кроме
того, и глупа».
А Варнавка говорит: «
Тем и глупа, что еще самый факт-то, о котором она гласит, недостоверен; да и не только недостоверен, а и невероятен.
«Я, говорю, я, если бы только не видел отца Савелиевой прямоты, потому как знаю, что он прямо алтарю предстоит и жертва его прямо идет, как жертва Авелева,
то я только Каином быть не хочу, а
то бы я его…» Это, понимаете, на отца Савелия-то!
И к чему-с это; к чему это я там в
ту пору о нем заговорил?
Вышел я оттуда домой, дошел до отца протопопова дома, стал пред его окнами и вдруг подперся по-офицерски в боки руками и закричал: «Я царь, я раб, я червь, я бог!» Боже, боже: как страшно вспомнить, сколь я был бесстыж и сколь же я был за
то в
ту ж пору постыжен и уязвлен!
Я отошел к дому своему, сам следов своих не разумеючи, и вся моя стропотность тут же пропала, и с
тех пор и доныне я только скорблю и стенаю.
За что же ты молчишь? — восклицал дьякон, вдруг совсем начиная плакать и обращаясь с поднятыми руками в
ту сторону, где полагал быть дому отца протопопа.
Из одной этой угрозы читатели могут видеть, что некоему упоминаемому здесь учителю Варнаве Препотенскому со стороны Ахиллы-дьякона угрожала какая-то самая решительная опасность, и опасность эта становилась
тем грознее и ближе, чем чаще и тягостнее Ахилла начинал чувствовать томление по своем потерянном рае, по утраченном благорасположении отца Савелия.
Вот оттуда же, с
той же бакши, несется детский хохот, слышится плеск воды, потом топот босых ребячьих ног по мостовинам, звонкий лай игривой собаки, и все это кажется так близко, что мать протопопица, продолжавшая все это время сидеть у окна, вскочила и выставила вперед руки.
К
тому же он и устал: он ездил нынче на поля пригородных слобожан и служил там молебен по случаю стоящей засухи.
Протопопица слушает с удовольствием пение Ахиллы, потому что она любит и его самого за
то, что он любит ее мужа, и любит его пение. Она замечталась и не слышит, как дьякон взошел на берег, и все приближается и приближается, и, наконец, под самым ее окошечком вдруг хватил с декламацией...
— Он его в золяной корчаге сварил, — продолжал, не обращая на нее внимания, дьякон, — и хотя ему это мерзкое дело было дозволено от исправника и от лекаря, но
тем не менее он теперь за это предается в мои руки.
— Извольте хорошенько слушать, в чем дело и какое его было течение: Варнавка действительно сварил человека с разрешения начальства,
то есть лекаря и исправника, так как
то был утопленник; но этот сваренец теперь его жестоко мучит и его мать, госпожу просвирню, и я все это разузнал и сказал у исправника отцу протопопу, и отец протопоп исправнику за это… того-с, по-французски, пробире-муа, задали, и исправник сказал: что я, говорит, возьму солдат и положу этому конец; но я сказал, что пока еще ты возьмешь солдат, а я сам солдат, и с завтрашнего дня, ваше преподобие, честная протопопица Наталья Николаевна, вы будете видеть, как дьякон Ахилла начнет казнить учителя Варнавку, который богохульствует, смущает людей живых и мучит мертвых.
Протопопица осталась у своего окна не только во мраке неведения насчет всего
того, чем дьякон грозился учителю Препотенскому, но даже в совершенном хаосе насчет всего, что он наговорил здесь.
Ей некогда было и раздумывать о нескладных речах Ахиллы, потому она услыхала, как скрипнули крылечные ступени, и отец Савелий вступил в сени, в камилавке на голове и в руках с
тою самою тростью, на которой было написано: «Жезл Ааронов расцвел».
Она обыкновенно только сидела перед мужем, пока он закусывал, и оказывала ему небольшие услуги,
то что-нибудь подавая,
то принимая и убирая.
Потом они оба вставали, молились пред образом и непосредственно за
тем оба начинали крестить один другого.
Протопоп молча откинул крючок, а Наталья Николаевна принесла чистый фуляровый платок и, пользуясь этим случаем, они с мужем снова начали прощаться и крестить друг друга
тем же удивительным для непривычного человека способом и затем опять расстались.
При всем внешнем достоинстве его манер и движений он ходил шагами неровными,
то несколько учащая их, как бы хотел куда-то броситься,
то замедляя их и, наконец, вовсе останавливаясь и задумываясь.
— Да, прошу тебя, пожалуй усни, — и с этими словами отец протопоп, оседлав свой гордый римский нос большими серебряными очками, начал медленно перелистывать свою синюю книгу. Он не читал, а только перелистывал эту книгу и при
том останавливался не на
том, что в ней было напечатано, а лишь просматривал его собственной рукой исписанные прокладные страницы. Все эти записки были сделаны разновременно и воскрешали пред старым протопопом целый мир воспоминаний, к которым он любил по временам обращаться.
Темой проповеди избрал текст притчи о сыновьях вертоградаря.
Однако же впоследствии его преосвященство призывал меня к себе и, одобряя мое слово вообще, в частности же указал, дабы в проповедях прямого отношения к жизни делать опасался, особливо же насчет чиновников, ибо от них-де чем дальше,
тем и освященнее.
1833 года, в восьмой день февраля, выехал с попадьей из села Благодухова в Старгород и прибыл сюда 12-го числа о заутрене. На дороге чуть нас не съела волчья свадьба. В церкви застал нестроение. Раскол силен. Осмотревшись, нахожу, что противодействие расколу по консисторской инструкции дело не важное, и о сем писал в консисторию и получил за
то выговор».
Протоиерей пропустил несколько заметок и остановился опять на следующей: «Получив замечание о бездеятельности, усматриваемой в недоставлении мною обильных доносов, оправдывался, что в расколе делается только
то, что уже давно всем известно, про что и писать нечего, и при сем добавил в сем рапорте, что наиглавнее всего, что церковное духовенство находится в крайней бедности, и
того для, по человеческой слабости, не противодейственно подкупам и даже само немало потворствует расколу, как и другие прочие сберегатели православия, приемля даяния раскольников.