— Да вот как, господа: я сейчас еще знаю у нас в губернии одного старичка, самого мелкопоместного дворянина, настоящего пигмея, который никогда в жизни не играл никакой значительной роли, а между тем он, живучи здесь в Петербурге, по одному благородному побуждению, сделал раз такое дело, что этому даже, пожалуй, и поверить трудно.
И если я вам это расскажу, так вы увидите, что может сделать для ближнего самый маленький человек, когда он серьезно захочет помочь ему; — наше нынешнее горе в том, что никто ничего не хочет сделать для человека, если не чает от этого себе выгоды.
За свою долговременную службу нынешний старичок С., разумеется, «привел в исполнение» этих наказаний такое бесчисленное множество, что совершенно привык к такому неприятному занятию и распоряжался этим холодно и бестрепетно, как самым обыкновенным служебным делом.
Событие это произошло в 1853 г., когда русские отношения к Франции были очень натянуты и в столице сильно уже поговаривали о возможности решительного разрыва. В это время раз чиновнику С. передают «для исполнения» бумагу о наказании плетьми, через палача, молодого француза N, осужденного к этому за самый гадкий поступок над малолетней девочкой. Я не назову вам этого француза, потому что он жив и довольно известен; а как его имя берегла от оглашения скромность «пигмея», то и я не великан, чтобы его выдать.
— Прочел, — говорит С., — я эту бумагу, пометил, и что же еще тут долго думать: отшлепаем молодца яко старца, да и дело с концом; и я дал в порядке приказ подрядчику, чтобы завтра эшафот на площади сладить, а сам велел привести арестанта, чтобы посмотреть на него: здоров ли он и можно ли его безопасно подвергнуть этой процедуре.
— Ну, чего тут, помилуйте, заступаться мне, ничтожному исполнительному чиновнику, когда дело уголовным судом решено и уже и подрядчику, и смотрителю насчет палача приказ дан. Какие тут заступничества? А оно, это что-то незримое, знай все свое в ухо шепчет: «расспроси, заступись».
Ну, а он, это, знаете, как француз… ну, разумеется, со вкусом тоже и фантазией: нравится ему дитя, — он ей нынче бантик, завтра апельсинчик, после рубль, или полтинничек, бомбошки — все баловал ее.
Выслушал я все это, и все мне показалось это так, как он рассказал, и обратил я внимание на его рубец, что эта девочка ему на носу сделала: глубокий рубец, — зажил, но побелелый шрам так и остался.
По большей части это никогда так не бывает: по большей части женщина в таких случаях прямо в глаза, а еще больше в щеки цапает, — потому она, когда ее одолевают, руками со сторон к лицу взмахивает; а это как-то по-кошачьи, прямо в середину, как раз по носу и к губе пущено…
Думаю, чего доброго, бог знает, ведь есть такие проходимки; в полиции как послужишь, так ведь на каких негодяев не насмотришься, и говорю ему, — это вам даже смешно должно показаться, — говорю...
А во лбу так-таки вот и стоит, что это напраслина и ужасная напраслина, и между тем вот мы завтра его бить будем и это его щуплое французское тельце будет на деревянной кобыле ежиться, кровью обливаться и будет он визжать, как живой поросенок на вертеле… Ах, ты, лихо бы тебя било, да не я бы на это смотрел! Не могу; просто так за него растревожился, что не могу самой пустой бумажонки на столе распределить.
Вышел я и прямо к приставу, у которого это происшествие было; спрашиваю: как это все тогда, три года назад, происходило и что за баба мать этой девочки.
— Черт их знает, — это дело еще не при мне было, а баба, мать этой девочки, — большая негодяйка, и она, говорит, с своею дочкою еще после того не раз этакую же историю подводила. А впрочем, говорит, кто их разберет: кто прав, кто виноват.
Ну, довольно, думаю, с меня: мы с тобою, брат, этого не разберем, а бог разберет, да с этим прямо в Конюшенную, на каретную биржу: договорил себе карету глубокую, четвероместную, в каких больных возят, и велел как можно скорее гнать в Измайловский полк, к одному приятелю, который был семейный и при детях держал гувернера француза. Этот француз давно в России жил и по-русски понимал все, как надо.
И говорю это, знаете, так, что приятель мой легко мог заметить, что я не спокоен, потому что задыхаюсь, тороплюсь и волнуюсь, и чем это больше скрыть хочу, тем больше себя, к досаде своей, высказываю и ввожу его насчет себя в сомнение, а тем у него, разумеется, еще больше вопросы вызываю: «что ты, да на что тебе?»
— Да, дуй тебя горою: кто тебе говорит, что ты в чем-нибудь виноват! Тут я, братец, во всем виноват, потому что я изменник: я в такое время вмешиваюсь в дело, куда мне совсем и носа совать не следует; ну, да некуда податься, видно богу так угодно, чтобы я сюда сунулся. И, вообразите себе, я, действительно, в то время так чувствовал, что это богу угодно совершить то, что я делаю. Разумеется, самомнение.
— Слушай же, — говорю: — так и так, вот в чем дело: вот что с одним твоим компатриотом случилось и что ему завтра неотразимо угрожает — плети, а я его от этого намерен избавить.
— Я тебя прошу, любезный друг, на меня открытым ртом не зевать и не ахать, а послужить богу в этом деле, для чего я тебя и взял: знаешь ли ты, куда я тебя теперь везу?
— Ну, так вот знай, вот сейчас мы остановимся у вашего посольства; мне туда заходить никак нельзя, потому что я полицейский чиновник и нам законом запрещено в посольские дома вступать, а ты войди, и как ваши послы столь просты, что своих соотечественников во всякое время принимают, то добейся, чтобы тебя герцог сейчас принял, [В Петербурге в это время французским послом и полномочным министром находился, кажется, герцог де-Гиш, который заступил с 10-го (22-го) августа 1853 г. барона Бюринью де-Варень, бывшего поверенного по делам.] и все ему расскажи.
Вдруг, знаете, сразу мне все ясно представилось: за какое я непосильное дело взялся, и это… полицейский-то я чиновник, и как будто на свое правительство… жалуюсь… да еще иностранному послу, да еще французскому, и в такое политическое время…
А французика моего все нет как нет, из-за этих зеркальных дверей, а мне видно, как по той стороне улицы, по противоположному тротуару, все квартальный ходит…
И, ведь поди, на мой грех, может быть, еще этакий… из внимательных, орденок, гляди, хочет выслужить и стоит, теперь, пожалуй, да соображает, что, мол, это за карета к посольскому дому подъехала? нет ли тут чего? да возьмет, вор, и заглянет в окно; а я вот тут и есть!
Так я и устроил: в карете на сиденье положил два целкювых, что за экипаж следовало, а сам открыл дверцу — и только задом-то выполз и ступил на мостовую, как вдруг слышу: «б-гись!», и мимо самой моей спины пролетела пара вороных лошадей в коляске и прямо к подъезду, и я вижу — французский посол в мундире и во всех орденах скоро сел и поскакал, а возле меня как из земли вырос этот мой посол-француз, тоже очень взволнован, и говорит...
— Да отойдите же, — говорю: — вы от меня: — я вам сказал, что я ничего не знаю; и с этим отпихнул его, да скорее через знакомый пролетный двор, да домой к птенцам, чтобы, пока еще время есть, хоть раз их к своему сердцу прижать. И не успел этим распорядиться, как вдруг нарочный, с запиской от генерала, чтобы завтра наказание такого-то француза отменить.
И только насилу перед самым утром, с этими нелегкими мыслями, у себя в кабинете в кресле задремал, как вдруг слышу в передней возле двери шум и пререкание, жена кого-то упрашивает повременить, говорит, что я только сейчас заснул; а тот, чужой голос, настаивает, чтобы тотчас разбудить и точно как будто имя государя мне послышалось.
Ведь не поймешь этого ничего как-то в первую минуту: что это и от кого, и потому не знаешь, к кому в таком затруднении готов за объяснениями обратиться.
Ну, тут я на пакет то этот глянул, чьей рукою имя-то мое написано и «благодарю-то» это священное для меня выведено, и вспомиил, чей это почерк… да уж зато тут-то уже я себе и дал волю: то есть, этак, я вам говорю, я дурацки ревел, этак я сладко вырыдался, что мое вам почтение…
Два раза во всю мою жизнь потом только этак и плакал: во второй это было, как император Николай Павлович умер, и я ему к его гробу ночью свое «благодарю» ходил сказывать за то, про что мы с ним двое только из всех русских знали: он, мой царь, да я, — его изменник.
Этого французика мы так совсем плетями и не секли, а велено было его просто выслать вон из России с подпискою, чтобы никогда в пределы оной возвращаться не смел.
А я эти полторы тысячи-то, которые мне как с неба упали, припрятал себе на лечение и из них в несколько лет к отставке моей из полуторы две или даже немножко более стало, я и поехал в Виши водами от своего сиденья полечиться…
Наполеон там еще императорствовал, ну, и вce это еще у них тогда по-старому было; а на обратном пути, облегчаясь, я в Париж завернул: посмотреть там, что поинтереснее, да домой своим дамкам, знаете, какой-нибудь галантерейщины и парфюмерии прихватить.
— Помилуйте, — отвечает: — это бог знает, как давно было, что он лучшим считался, а теперь не Пино, а другой парфюмер здесь всех лучше, и назвал мне, знаете, фамилию, которая так меня сразу чем-то знакомим по уху и щелкнула.
— Нет, нет, нет, — говорю, — мне это не идет… Бог его еще знает там, как он, хорошо ли делает; мало ли кто у вас тут на короткое время в моду входит, а Пино, говорю, — это фирма старая, и он у нас славится: так уж вы меня, пожалуйста, к Пино свезите.
Но тут, должен вам сознаться в своей маленькой слабости: проводник мне начал рассказывать, как этот господин очень богат; какая у него богатая фабрика и какой щегольский магазин и живет в собственном доме, — не знаю уже, как эта улица у них называется, а только, близ самой Вандомской колонны… Я дом-то и захотел посмотреть.
— Что же, думаю: хоть не на него, так, по крайней мере, на его имущество взгляну: отчего же не взглянуть? ведь это ему ничего, — он и знать не будет. Разумеется, не хорошо, и этого не следовало, потому что суетно. Но, как хотите, ведь интересно, потому что хоть небольшое дело я ему сделал, а все же он с моих рук жить пошел.
— Да что ты, думаю, дурачок, толкуешь, много ты понимаешь меня, о чем я думаю? По-твоему это тот, а по-моему это не тот политик, про которого я разумею.
Для него было очевидно, что эта их любовь кончится еще не скоро, неизвестно когда. Анна Сергеевна привязывалась к нему все сильнее, обожала его, и было бы немыслимо сказать ей, что все это должно же иметь когда-нибудь конец; да она бы и не поверила этому.
И много лет прошло, томительных и скучных, И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь, И веет, как тогда, во вздохах этих звучных, Что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь.
Зачем от мирных нег и дружбы простодушной Вступил он в этот свет завистливый и душный Для сердца вольного и пламенных страстей? Зачем он руку дал клеветникам ничтожным, Зачем поверил он словам и ласкам ложным, Он, с юных лет постигнувший людей?..
Мы надеемся, что наша книга поможет вам наслаждаться радостью, которую собака привносит в человеческую жизнь, и, возможно, убедить тех, кто никак не решится взять собаку, что пришло время это сделать.
Эти слова французского врача, написанные в 1545 году, могли бы принадлежать любому всесторонне образованному человеку этого времени, желающему дать характеристику своему веку.
Э́ТОТ, э́того, м.;э́та, э́той, ж.;э́то, э́того, ср.; мн.э́ти, э́тих; мест.1.указательное. Указывает на предмет, находящийся вблизи кого-, чего-л., ближайший в пространственном отношении по сравнению с другим, более отдаленным; противоп. тот (в 1 знач.). (Малый академический словарь, МАС)
Э́ТОТ, э́того, м.;э́та, э́той, ж.;э́то, э́того, ср.; мн.э́ти, э́тих; мест.1.указательное. Указывает на предмет, находящийся вблизи кого-, чего-л., ближайший в пространственном отношении по сравнению с другим, более отдаленным; противоп. тот (в 1 знач.).
Мы надеемся, что наша книга поможет вам наслаждаться радостью, которую собака привносит в человеческую жизнь, и, возможно, убедить тех, кто никак не решится взять собаку, что пришло время это сделать.
Эти слова французского врача, написанные в 1545 году, могли бы принадлежать любому всесторонне образованному человеку этого времени, желающему дать характеристику своему веку.
Для окончания портрета ему оставалось всего несколько дней, только вот именно эти дни прожить было совсем нелегко.