Неточные совпадения
— Это все ничего не значит, — начал он, лениво и мягко выпуская слово за словом из-под густых, вверх по-гусарски закрученных седых усов. — Я, что вы насчет
того света для самоубийцев говорите, что они будто никогда не простятся, не приемлю. И что за них будто некому молиться — это тоже пустяки, потому что есть такой человек, который все их положение
самым легким манером очень просто может поправить.
— А помилуйте-с, это не я один знаю, а все в московском округе про
то знают, потому что это дело шло через
самого высокопреосвященного митрополита Филарета.
— Да-с, оно по первому взгляду так-с, сомнительно-с. И что тут удивительного, что оно нам сомнительным кажется, когда даже
сами его высокопреосвященство долго этому не верили, а потом, получив верные
тому доказательства, увидали, что нельзя этому не верить и поверили?
А угодник и наименовал
того попика, что за пьянство места лишен, и
сам удалился; а владыко проснулись и думают: «К чему это причесть; простой это сон, или мечтание, или духоводительное видение?» И стали они размышлять и, как муж ума во всем свете именитого, находят, что это простой сон, потому что статочное ли дело, что святой Сергий, постник и доброго, строгого жития блюститель, ходатайствовал об иерее слабом, творящем житие с небрежением.
И насилу его высокопреосвященство добились, что он повинился: «Виноват, — говорит, — в одном, что
сам, слабость душевную имея и от отчаяния думая, что лучше жизни себя лишить, я всегда на святой проскомидии за без покаяния скончавшихся и руки на ся наложивших молюсь…» Ну, тут владыко и поняли, что
то за тени пред ним в видении, как тощие гуси, плыли, и не восхотели радовать
тех демонов, что впереди их спешили с губительством, и благословили попика: «Ступай, — изволили сказать, — и к
тому не согрешай, а за кого молился — молись», — и опять его на место отправили.
Мистер Рарей этот, что называется «бешеный укротитель», и прочие, которые за этого коня брались, все искусство противу его злобности в поводах держали, чтобы не допустить ему ни на
ту, ни на другую сторону башкой мотнуть; а я совсем противное
тому средство изобрел; я, как только англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: «Ничего, говорю, это
самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим.
Что я вам приказываю — вы
то сейчас исполнять должны!» А они отвечают: «Что ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, говорят, это можно, что ты велишь узду снять?» Я на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: «Снимай!» Они было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами — они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да
сами, кто куда видит, бросились бежать, а я ему в
ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри.
— Отчего же, что вспомню,
то, извольте, могу рассказать, но только я иначе не могу-с, как с
самого первоначала.
А мне в
ту пору, как я на форейторскую подседельную сел, было еще всего одиннадцать лет, и голос у меня был настоящий такой, как по тогдашнему приличию для дворянских форейторов требовалось:
самый пронзительный, звонкий и до
того продолжительный, что я мог это «ддди-ди-и-и-ттт-ы-о-о» завести и полчаса этак звенеть; но в теле своем силами я еще не могуч был, так что дальние пути не мог свободно верхом переносить, и меня еще приседлывали к лошади,
то есть к седлу и к подпругам, ко всему ремнями умотают и сделают так, что упасть нельзя.
Тем это дело и кончилось, но в эту же
самую ночь приходит ко мне в видении этот монах, которого я засек, и опять, как баба, плачет.
«Ну так пускай же, — говорю, — она
сама придет мне про это скажет, а
то ты, может быть, это выдумал».
Мне надо было бы этим случаем графской милости пользоваться, да тогда же, как монах советовал, в монастырь проситься; а я,
сам не знаю зачем, себе гармонию выпросил, и
тем первое
самое призвание опроверг, и оттого пошел от одной стражбы к другой, все более и более претерпевая, но нигде не погиб, пока все мне монахом в видении предреченное в настоящем житейском исполнении оправдалось за мое недоверие.
Я подумал-подумал, что тут делать: дома завтра и послезавтра опять все
то же
самое, стой на дорожке на коленях, да тюп да тюп молоточком камешки бей, а у меня от этого рукомесла уже на коленках наросты пошли и в ушах одно слышание было, как надо мною все насмехаются, что осудил меня вражий немец за кошкин хвост целую гору камня перемусорить.
Народу наемного
самая малость вышла — всего три человека, и тоже все, должно быть, точно такие, как я, полубродяжки, а нанимать выбежало много людей, и всё так нас нарасхват и рвут,
тот к себе, а этот на свою сторону.
— Подлец, подлец, изверг! — и с этим в лицо мне плюнул и ребенка бросил, а уже только эту барыньку увлекает, а она в отчаянии прежалобно вопит и, насильно влекома, за ним хотя следует, но глаза и руки сюда ко мне и к дите простирает… и вот вижу я и чувствую, как она, точно живая, пополам рвется, половина к нему, половина к дитяти… А в эту
самую минуту от города, вдруг вижу, бегит мой барин, у которого я служу, и уже в руках пистолет, и он все стреляет из
того пистолета да кричит...
— Нет, она, — отвечает, — под нами, но только нам ее никак достать нельзя, потому что там до
самого Каспия либо солончаки, либо одна трава да птицы по поднебесью вьются, и чиновнику там совсем взять нечего, вот по этой причине, — говорит, — хан Джангар там и царюет, и у него там, в Рынь-песках, говорят, есть свои шихи, и ших-зады, и мало-зады, и мамы, и азии, и дербыши, и уланы, и он их всех, как ему надо, наказывает, а они
тому рады повиноваться.
Я эти слова слушаю, а
сам смотрю, что в
то самое время один татарчонок пригонил перед этого хана небольшую белую кобылку и что-то залопотал; а
тот встал, взял кнут на длинном кнутовище и стал прямо против кобылицыной головы и кнут ей ко лбу вытянул и стоит.
А как я по этой части
сам с детства был наблюдателен,
то мне видно, что и
сама кобылица-то эта зрит в нем знатока, и
сама вся на вытяжке перед ним держится: на-де, смотри на меня и любуйся!
«Ах ты, — думаю, — милушка; ах ты, милушка!» Кажется, спроси бы у меня за нее татарин не
то что мою душу, а отца и мать родную, и
тех бы не пожалел, — но где было о
том думать, чтобы этакого летуна достать, когда за нее между господами и ремонтерами невесть какая цена слагалась, но и это еще было все ничего, как вдруг тут еще торг не был кончен, и никому она не досталась, как видим, из-за Суры от Селиксы гонит на вороном коне борзый всадник, а
сам широкою шляпой машет и подлетел, соскочил, коня бросил и прямо к
той к белой кобылице и стал опять у нее в головах, как и первый статуй, и говорит...
Я замолчал и смотрю: господа, которые за кобылицу торговались, уже отступилися от нее и только глядят, а
те два татарина друг дружку отпихивают и всё хана Джангара по рукам хлопают, а
сами за кобылицу держатся и все трясутся да кричат; один кричит...
И
тот то же
самое отвечает...
Ну, а я себе думаю: «Ах, если еще что будет в этом
самом роде,
то уже было бы только кому за меня заложиться, а уже я не спущу!»
— Это у них
самое обыкновенное средство: если они кого полюбят и удержать хотят, а
тот тоскует или попытается бежать,
то и сделают с ним, чтобы он не ушел. Так и мне, после
того как я раз попробовал уходить, да сбился с дороги, они поймали меня и говорят: «Знаешь, Иван, ты, говорят, нам будь приятель, и чтобы ты опять не ушел от нас, мы тебе лучше пятки нарубим и малость щетинки туда пихнем»; ну и испортили мне таким манером ноги, так что все время на карачках ползал.
— Да-с, разумеется, на татарке. Сначала на одной,
того самого Савакирея жене, которого я пересек, только она, эта татарка, вышла совсем мне не по вкусу: благая какая-то и все как будто очень меня боялась и нимало меня не веселила. По мужу, что ли, она скучала, или так к сердцу ей что-то подступало. Ну, так они заметили, что я ею стал отягощаться, и сейчас другую мне привели, эта маленькая была девочка, не более как всего годов тринадцати… Сказали мне...
— Нет-с, они никогда за это друг на друга не сердятся: кто кого по любовному уговору перебьет,
тот и получай, и больше ничего; а только хан Джангар мне, точно, один раз выговаривал… «Эх, говорит, Иван, эх, глупая твоя башка, Иван, зачем ты с Савакиреем за русского князя сечься сел, я, говорит, было хотел смеяться, как
сам князь рубаха долой будет снимать».
«Это, мол, верно: они без денег ничего не могут». Ну, а Агашимола, он из дальней орды был, где-то над
самым Каспием его косяки ходили, он очень лечиться любил и позвал меня свою ханшу попользовать и много голов скота за
то Емгурчею обещал. Емгурчей меня к нему и отпустил: набрал я с собою сабуру и калганного корня и поехал с ним. А Агашимола как взял меня, да и гайда в сторону со всем кочем, восемь дней в сторону скакали.
— Или еще
того хуже было на солончаках над
самым над Каспием: солнце рдеет, печет, и солончак блестит, и море блестит…
И взял я его перекрестил, сложил его головку с туловищем, поклонился до земли, и закопал, и «Святый боже» над ним пропел, — а куда другой его товарищ делся, так и не знаю; но только тоже, верно, он
тем же кончил, что венец приял, потому что у нас после по орде у татарок очень много образков пошло,
тех самых, что с этими миссионерами были.
Я с ним попервоначалу было спорить зачал, что какая же, мол, ваша вера, когда у вас святых нет, но он говорит: есть, и начал по талмуду читать, какие у них бывают святые… очень занятно, а
тот талмуд, говорит, написал раввин Иовоз бен Леви, который был такой ученый, что грешные люди на него смотреть не могли; как взглянули, сейчас все умирали, через что бог позвал его перед
самого себя и говорит: «Эй ты, ученый раввин, Иовоз бен Леви!
то хорошо, что ты такой ученый, но только
то нехорошо, что чрез тебя, все мои жидки могут умирать.
А раввин Леви как пошел,
то ударился до
самого до
того места, где был рай, и зарыл себя там в песок по
самую шею, и пребывал в песке тринадцать лет, а хотя же и был засыпан по шею, но всякую субботу приготовлял себе агнца, который был печен огнем, с небеси нисходящим.
Я было попервоначалу и
сам испугался, но потом как увидал, что они этак дрыгают, вдруг совсем в иное расположение пришел и, с
тех пор как в полон попал, в первый раз как заскриплю зубами, да и ну на них вслух какие попало незнакомые слова произносить.
— В эту же
самую минуту-с. Да и что же тут было долго время препровождать? Надо, чтобы они одуматься не могли. Помочил их по башкам водицей над прорубью, прочел «во имя Отца и Сына», и крестики, которые от мисанеров остались, понадевал на шеи, и велел им
того убитого мисанера, чтобы они за мученика почитали и за него молились, и могилку им показал.
Я ее и приложил и притворился, будто я болен, а
сам себе все, под кошмой лежа, этой едкостью пятки растравливал и в две недели так растравил, что у меня вся как есть плоть на ногах взгноилась и вся
та щетина, которую мне татары десять лет назад засыпали, с гноем вышла.
— Да опять все по
той же, по конской части. Я пошел с
самого малого ничтожества, без гроша, а вскоре очень достаточного положения достиг и еще бы лучше мог распорядиться, если бы не один предмет.
«Первое
самое дело, — говорю, — если кто насчет лошади хочет знать, что она в себе заключает,
тот должен иметь хорошее расположение в осмотре и от
того никогда не отдаляться.
Я согласился и жил отлично целые три года, не как раб и наемник, а больше как друг и помощник, и если, бы не выходы меня одолели, так я мог бы даже себе капитал собрать, потому что, по ремонтирскому заведению, какой заводчик ни приедет, сейчас
сам с ремонтером знакомится, а верного человека подсылает к конэсеру, чтобы как возможно конэсера на свою сторону задобрить, потому что заводчики знают, что вся настоящая сила не в ремонтере, а в
том, если который имеет при себе настоящего конэсера.
«На-ка, мол, тебе кукиш, на него что хочешь,
то и купишь», — а
сам после этого вдруг совершенно успокоился и, распорядившись дома чем надобно, пошел в трактир чай пить…
— А
то, что какое же мое, несмотря на все это, положение? Несмотря на все это, я, — говорит, — нисколько не взыскан и вышел ничтожеством, и, как ты сейчас видел, я ото всех презираем. — И с этими словами опять водки потребовал, но на сей раз уже велел целый графин подать, а
сам завел мне преогромную историю, как над ним по трактирам купцы насмехаются, и в конце говорит...
И лечился я таким образом с этим баринком тут в трактире до
самого вечера, и все был очень спокоен, потому что знаю, что я пью не для баловства, а для
того, чтобы перестать. Попробую за пазухою деньги, и чувствую, что они все, как должно, на своем месте целы лежат, и продолжаю.
Но как время было довольно поздно,
то ничего этого он мне доказать не мог, а буфетчик видит, что мы оба пьяны, моргнул на нас молодцам, а
те подскочили человек шесть и
сами просят… «пожалуйте вон», а
сами подхватили нас обоих под ручки и за порог выставили и дверь за нами наглухо на ночь заперли.
А он на меня глядит и тихо по мне руками водит,
сам продолжает в
том же намерении уговаривать.
«Зачем?» — а
сам рот раззявил. А он воткнул мне
тот сахарок в губы и говорит...
— Грушка! — и глазами на меня кажет. Она взмахнунула на него ресничищами… ей-богу, вот этакие ресницы, длинные-предлинные, черные, и точно они
сами по себе живые и, как птицы какие, шевелятся, а в глазах я заметил у нее, как старик на нее повелел,
то во всей в ней точно гневом дунуло. Рассердилась, значит, что велят ей меня потчевать, но, однако, свою должность исполняет: заходит ко мне на задний ряд, кланяется и говорит...
Пью ее угощенье, а
сам через стакан ей в лицо смотрю и никак не разберу: смугла она или бела она, а меж
тем вижу, как у нее под тонкою кожею, точно в сливе на солнце, краска рдеет и на нежном виске жилка бьет…
Она отошла, а я было на
том же месте остался, но только
тот старый цыган, этой Груши отец, и другой цыган подхватили меня под руку, и волокут вперед, и сажают в
самый передний ряд рядом с исправником и с другим и господами.
И
та выходит и… враг ее знает, что она умела глазами делать: взглянула, как заразу какую в очи пустила, а
сама говорит...
А она меня опять поцеловала, и опять
то же
самое осязание: как будто ядовитою кисточкою уста тронет и во всю кровь до
самого сердца болью прожжет.
А чтобы она на его, гусарову, шапку не становилася, такое средство изобрел, что, думаю, все вы кричите, что ничего не жалеете, меня
тем не удивите: а вот что я ничего не жалею, так я
то делом-правдою докажу, да
сам прыгну, и
сам из-за пазухи ей под ноги лебедя и кричу: «Дави его!
Князь сейчас опять за мною и посылает, и мы с ним двое ее и слушаем; а потом Груша и
сама стала ему напоминать, чтобы звать меня, и начала со мною обращаться очень дружественно, и я после ее пения не раз у нее в покоях чай пил вместе с князем, но только, разумеется, или за особым столом, или где-нибудь у окошечка, а если когда она одна оставалась,
то завсегда попросту рядом с собою меня сажала. Вот так прошло сколько времени, а князь все смутнее начал становиться и один раз мне и говорит...