Неточные совпадения
— Один молодец из семинаристов сюда за грубость в дьячки был прислан (этого рода ссылки я уже и понять не мог). Так, приехавши сюда, он долго храбрился и все надеялся какое-то судбище поднять;
а потом как запил, так до того пил, что совсем с ума сошел и послал такую просьбу, чтобы его лучше как можно скорее велели «расстрелять или в солдаты отдать,
а за неспособностью повесить».
—
А что же? по крайней мере умер, и концы в воду.
— Как же концы в воду-с?
А на том свете что ему будет? Самоубийцы, ведь они целый век будут мучиться. За них даже и молиться никто не может.
Послушник он был или постриженный монах — этого отгадать было невозможно, потому что монахи ладожских островов не только в путешествиях, но и на самых островах не всегда надевают камилавки,
а в сельской простоте ограничиваются колпачками.
Этому новому нашему сопутнику, оказавшемуся впоследствии чрезвычайно интересным человеком, по виду можно было дать с небольшим лет за пятьдесят; но он был в полном смысле слова богатырь, и притом типический, простодушный, добрый русский богатырь, напоминающий дедушку Илью Муромца в прекрасной картине Верещагина и в поэме графа
А. К. Толстого.
Казалось, что ему бы не в ряске ходить,
а сидеть бы ему на «чубаром» да ездить в лаптищах по лесу и лениво нюхать, как «смолой и земляникой пахнет темный бор».
—
А вот кто-с, — отвечал богатырь-черноризец, — есть в московской епархии в одном селе попик — прегорчающий пьяница, которого чуть было не расстригли, — так он ими орудует.
—
А помилуйте-с, это не я один знаю,
а все в московском округе про то знают, потому что это дело шло через самого высокопреосвященного митрополита Филарета.
— Да-с, оно по первому взгляду так-с, сомнительно-с. И что тут удивительного, что оно нам сомнительным кажется, когда даже сами его высокопреосвященство долго этому не верили,
а потом, получив верные тому доказательства, увидали, что нельзя этому не верить и поверили?
Вот и хорошо: так он порешил настоятельно себя кончить и день к тому определил, но только как был он человек доброй души, то подумал: «Хорошо же; умереть-то я, положим, умру,
а ведь я не скотина: я не без души, — куда потом моя душа пойдет?» И стал он от этого часу еще больше скорбеть.
Ну, хорошо: скорбит он и скорбит,
а владыко решили, что быть ему за его пьянство без места, и легли однажды после трапезы на диванчик с книжкой отдохнуть и заснули.
А святой Сергий отвечает...
А угодник и наименовал того попика, что за пьянство места лишен, и сам удалился;
а владыко проснулись и думают: «К чему это причесть; простой это сон, или мечтание, или духоводительное видение?» И стали они размышлять и, как муж ума во всем свете именитого, находят, что это простой сон, потому что статочное ли дело, что святой Сергий, постник и доброго, строгого жития блюститель, ходатайствовал об иерее слабом, творящем житие с небрежением.
Ну-с, хорошо: рассудили так его высокопреосвященство и оставили все это дело естественному оного течению, как было начато,
а сами провели время, как им надлежало, и отошли опять в должный час ко сну.
Скачут… числа им нет, сколько рыцарей… несутся, все в зеленом убранстве, латы и перья, и кони что львы, вороные,
а впереди их горделивый стратопедарх в таком же уборе, и куда помахнет темным знаменем, туда все и скачут,
а на знамени змей.
Владыко не знают, к чему этот поезд,
а оный горделивец командует: «Терзайте, — говорит, — их: теперь нет их молитвенника», — и проскакал мимо;
а за сим стратопедархом — его воины,
а за ними, как стая весенних гусей тощих, потянулись скучные тени, и всё кивают владыке грустно и жалостно, и всё сквозь плач тихо стонут: «Отпусти его! — он один за нас молится».
А поп по бедности духовной весь перед святителем растерялся и говорит: «Я, владыко, как положено совершаю».
И насилу его высокопреосвященство добились, что он повинился: «Виноват, — говорит, — в одном, что сам, слабость душевную имея и от отчаяния думая, что лучше жизни себя лишить, я всегда на святой проскомидии за без покаяния скончавшихся и руки на ся наложивших молюсь…» Ну, тут владыко и поняли, что то за тени пред ним в видении, как тощие гуси, плыли, и не восхотели радовать тех демонов, что впереди их спешили с губительством, и благословили попика: «Ступай, — изволили сказать, — и к тому не согрешай,
а за кого молился — молись», — и опять его на место отправили.
—
А потому, что «толцытеся»; ведь это от него же самого повелено, так ведь уже это не переменится же-с.
—
А скажите, пожалуйста, кроме этого московского священника за самоубийц разве никто не молится?
—
А не знаю, право, как вам на это что доложить? Не следует, говорят, будто бы за них бога просить, потому что они самоуправцы,
а впрочем, может быть, иные, сего не понимая, и о них молятся. На Троицу, не то на Духов день, однако, кажется, даже всем позволено за них молиться. Тогда и молитвы такие особенные читаются. Чудесные молитвы, чувствительные; кажется, всегда бы их слушал.
—
А их нельзя разве читать в другие дни?
—
А в служении вы не замечали, чтобы эти молитвы когда-нибудь повторялись?
Богатырь-черноризец нимало этим замечанием не обиделся,
а только пораздумал немножко и отвечал...
— Да-с, не одну тысячу коней отобрал и отъездил. Таких зверей отучал, каковые, например, бывают, что встает на дыбы да со всего духу навзничь бросается и сейчас седоку седельною лукою может грудь проломить,
а со мной этого ни одна не могла.
— Я… я очень просто, потому что я к этому от природы своей особенное дарование получил. Я как вскочу, сейчас, бывало, не дам лошади опомниться, левою рукою ее со всей силы за ухо да в сторону,
а правою кулаком между ушей по башке, да зубами страшно на нее заскриплю, так у нее у иной даже инда мозг изо лба в ноздрях вместе с кровью покажется, — она и усмиреет.
Тогда в Москву англичанин Рарей приезжал, — «бешеный усмиритель» он назывался, — так она, эта подлая лошадь, даже и его чуть не съела,
а в позор она его все-таки привела; но он тем от нее только и уцелел, что, говорят, стальной наколенник имел, так что она его хотя и ела за ногу, но не могла прокусить и сбросила;
а то бы ему смерть;
а я ее направил как должно.
Мистер Рарей этот, что называется «бешеный укротитель», и прочие, которые за этого коня брались, все искусство противу его злобности в поводах держали, чтобы не допустить ему ни на ту, ни на другую сторону башкой мотнуть;
а я совсем противное тому средство изобрел; я, как только англичанин Рарей от этой лошади отказался, говорю: «Ничего, говорю, это самое пустое, потому что этот конь ничего больше, как бесом одержим.
Англичанин этого не может постичь,
а я постигну и помогу».
Сел на него, на этого людоеда, без рубахи, босой, в однех шароварах да в картузе,
а по голому телу имел тесменный поясок от святого храброго князя Всеволода-Гавриила из Новгорода, которого я за молодечество его сильно уважал и в него верил;
а на том пояске его надпись заткана: «Чести моей никогда не отдам».
В руках же у меня не было никакого особого инструмента, как опричь в одной — крепкая татарская нагайка с свинцовым головком в конце так не более яко в два фунта,
а в другой — простой муравный горшок с жидким тестом.
Ну-с, уселся я,
а четверо человек тому коню морду поводьями в разные стороны тащат, чтобы он на которого-нибудь из них зубом не кинулся.
А он, бес, видя, что на него ополчаемся, и ржет, и визжит, и потеет, и весь от злости трусится, сожрать меня хочет.
Что я вам приказываю — вы то сейчас исполнять должны!»
А они отвечают: «Что ты, Иван Северьяныч (меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин, звали): как, говорят, это можно, что ты велишь узду снять?» Я на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях,
а им кричу: «Снимай!» Они было еще слово; но тут уже и я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами — они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать,
а я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил,
а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри.
Он испужался, думает: «Что это такое?»
А я скорее схватил с головы картуз в левую руку и прямо им коню еще больше на глаза теста натираю,
а нагайкой его по боку щелк…
Он ек да вперед,
а я его картузом по глазам тру, чтобы ему совсем зрение в глазах замутить,
а нагайкой еще по другому боку…
Не даю ему ни продохнуть, ни проглянуть, все ему своим картузом по морде тесто размазываю, слеплю, зубным скрежетом в трепет привожу, пугаю,
а по бокам с обеих сторон нагайкой деру, чтобы понимал, что это не шутка…
Он это понял и не стал на одном месте упорствовать,
а ударился меня носить.
Носил он меня, сердечный, носил,
а я его порол да порол, так что чем он усерднее носится, тем и я для него еще ревностнее плетью стараюсь, и, наконец, оба мы от этой работы стали уставать: у меня плечо ломит и рука не поднимается, да и он, смотрю, уже перестал коситься и язык изо рта вон посунул.
— Издох-с; гордая очень тварь был, поведением смирился, но характера своего, видно, не мог преодолеть.
А господин Рарей меня тогда, об этом прослышав, к себе в службу приглашал.
— Да как вам сказать! Первое дело, что я ведь был конэсер и больше к этой части привык — для выбора,
а не для отъездки,
а ему нужно было только для одного бешеного усмирительства,
а второе, что это с его стороны, как я полагаю, была одна коварная хитрость.
— Никакой-с особенной истории не было,
а только он говорит: «Открой мне, братец, твой секрет — я тебе большие деньги дам и к себе в конэсеры возьму».
А он все с аглицкой, ученой точки берет, и не поверил; говорит: «Ну, если ты не хочешь так, в своем виде, открыть, то давай с тобою вместе ром пить».
После этого мы пили вдвоем с ним очень много рому, до того, что он раскраснелся и говорит, как умел: «Ну, теперь, мол, открывай, что ты с конем делал?»
А я отвечаю: «Вот что…» — да глянул на него как можно пострашнее и зубами заскрипел,
а как горшка с тестом на ту пору при себе не имел, то взял да для примеру стаканом на него размахнул,
а он вдруг, это видя, как нырнет — и спустился под стол, да потом как шаркнет к двери, да и был таков, и негде его стало и искать.
— Поэтому-с. Да и как же поступить, когда он с тех пор даже встретить меня опасался?
А я бы очень к нему тогда хотел, потому что он мне, пока мы с ним на роме на этом состязались, очень понравился, но, верно, своего пути не обежишь, и надо было другому призванию следовать.
—
А вы что же почитаете своим призванием?
—
А не знаю, право, как вам сказать… Я ведь много что происходил, мне довелось быть-с и на конях, и под конями, и в плену был, и воевал, и сам людей бил, и меня увечили, так что, может быть, не всякий бы вынес.