Неточные совпадения
На барина своего, отставного полковника Егора Николаевича Бахарева, он смотрел глазами солдат прошлого времени, неизвестно
за что считал его своим благодетелем и отцом-командиром, разумея,
что повиноваться ему
не только
за страх, но и
за совесть сам бог повелевает.
— Пусти! пусти!
Что еще
за глупости такие, выдумал
не пущать! — кричала она Арефьичу.
—
Не вижу я в нем ума.
Что за человек, когда бабы в руках удержать
не умеет.
— Нет, обиды чтоб так
не было, а все, разумеется,
за веру мою да
за бедность сердились, все мужа, бывало, урекают,
что взял неровню; ну, а мне мужа жаль, я, бывало, и заплачу. Вот из
чего было, все из моей дурости. — Жарко каково! — проговорила Феоктиста, откинув с плеча креповое покрывало.
—
Что вы,
что вы это, — закрасневшись, лепетала сестра Феоктиста и протянула руку к только
что снятой шапке; но Лиза схватила ее
за руки и, любуясь монахиней, несколько раз крепко ее поцеловала. Женни тоже
не отказалась от этого удовольствия и, перегнув к себе стройный стан Феоктисты, обе девушки с восторгом целовали ее своими свежими устами.
—
Что, мол, пожар,
что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «К городничему, говорит,
за реку чего-то пошли, сказали,
что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж
не видно, только дыра во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
— Нет, спаси, Господи, и помилуй! А все вот
за эту…
за красоту-то,
что вы говорите.
Не то, так то выдумают.
— Да. Это всегда так. Стоит мне пожелать чего-нибудь от мужа, и этого ни
за что не будет.
—
Что такое?
что такое? — Режьте скорей постромки! — крикнул Бахарев, подскочив к испуганным лошадям и держа
за повод дрожащую коренную, между тем как упавшая пристяжная барахталась, стоя по брюхо в воде, с оторванным поводом и одною только постромкою. Набежали люди, благополучно свели с моста тарантас и вывели,
не входя вовсе в воду, упавшую пристяжную.
Управитель ненавидел Помаду бог весть
за что, и дворня его тоже
не любила.
Но как бы там ни было, а только Помаду в меревском дворе так, ни
за что ни про
что, а никто
не любил. До такой степени
не любили его,
что, когда он, протащившись мокрый по двору, простонал у двери: «отворите, бога ради, скорее», столяр Алексей, слышавший этот стон с первого раза, заставил его простонать еще десять раз, прежде
чем протянул с примостка руку и отсунул клямку.
Та испугалась и послала в город
за Розановым, а между тем старуха,
не предвидя никакой возможности разобрать,
что делается в плечевом сочленении под высоко поднявшеюся опухолью, все «вспаривала» больному плечо разными травками да муравками.
— Полно. Неш я из корысти какой! А то взаправду хоть и подари: я себе безрукавочку такую, курточку сошью; подари. Только я ведь
не из-за этого. Я
что умею, тем завсегда готова.
Чувствуешь,
что правда это все, а рука-то своя ни
за что бы
не написала этого.
— А как же! Он сюда
за мною должен заехать: ведь искусанные волком
не ждут, а завтра к обеду назад и сейчас ехать с исправником. Вот вам и жизнь, и естественные, и всякие другие науки, — добавил он, глядя на Лизу. —
Что и знал-то когда-нибудь, и то все успел семь раз позабыть.
— Я
не знаю, вздумалось ли бы мне пошалить таким образом, а если бы вздумалось, то я поехала бы. Мне кажется, — добавила Женни, —
что мой отец
не придал бы этому никакого серьезного значения, и поэтому я нимало
не охуждала бы себя
за шалость, которую позволила себе Лиза.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим,
что ты еще ребенок, многого
не понимаешь, и потому тебе, разумеется, во многом снисходят; но, помилуй, скажи,
что же ты
за репутацию себе составишь? Да и
не себе одной: у тебя еще есть сестра девушка. Положим опять и то,
что Соничку давно знают здесь все, но все-таки ты ее сестра.
— Да,
не все, — вздохнув и приняв угнетенный вид, подхватила Ольга Сергеевна. — Из нынешних институток есть такие,
что, кажется, ни перед
чем и ни перед кем
не покраснеют. О
чем прежние и думать-то, и рассуждать
не умели, да и
не смели, в том некоторые из нынешних с старшими зуб
за зуб. Ни советы им, ни наставления, ничто
не нужно. Сами всё больше других знают и никем и ничем
не дорожат.
— Да
что тут
за сцены! Велел тихо-спокойно запрячь карету, объявил рабе божией: «поезжай, мол, матушка, честью, а
не поедешь, повезут поневоле», вот и вся недолга. И поедет, как увидит,
что с ней
не шутки шутят, и с мужем из-за вздоров разъезжаться по пяти раз на год
не станет. Тебя же еще будет благодарить и носа с прежними штуками в отцовский дом, срамница этакая,
не покажет. — А Лиза как?
—
За сущие пустяки,
за луну там,
что ли, избранила Соню и Зину, ушла,
не прощаясь, наверх, двое суток высидела в своей комнате; ни с кем ни одного слова
не сказала.
Но все ты любишь-то
не за то,
что уважаешь.
—
Чего? да разве ты
не во всех в них влюблен? Как есть во всех. Такой уж ты, брат, сердечкин, и я тебя
не осуждаю. Тебе хочется любить, ты вот распяться бы хотел
за женщину, а никак это у тебя
не выходит. Никто ни твоей любви, ни твоих жертв
не принимает, вот ты и ищешь все своих идеалов. Какое тут, черт, уважение. Разве, уважая Лизу Бахареву, можно уважать Зинку, или уважая поповну, рядом с ней можно уважать Гловацкую?
И
не только тут я видел, как она любит этого разбойника, а даже видел я это и в те минуты, когда она попрекала его, кляла всеми клятвами
за то,
что он ее сокрушил и состарил без поры без времени, а тут же сейчас последний платок цирюльнику с шеи сбросила, чтобы тот
не шельмовал ее соколу затылок.
А я тебе повторяю,
что все это орудует любовь, да
не та любовь,
что вы там сочиняете, да основываете на высоких-то нравственных качествах любимого предмета, а это наша, русская, каторжная, зазнобистая любва, та любва, про которую эти адски-мучительные песни поются,
за которую и душатся, и режутся, и
не рассуждают по-вашему.
— Нет, — хорошо.
За что ты ее
не уважаешь?
Бежит Помада под гору, по тому самому спуску, на который он когда-то несся орловским рысаком навстречу Женни и Лизе. Бежит он сколько есть силы и то попадет в снежистый перебой,
что пурга здесь позабыла, то раскатится по наглаженному полозному следу, на котором
не удержались пушистые снежинки. Дух занимается у Помады. Злобствует он, и увязая в переносах, и падая на голых раскатах, а впереди,
за Рыбницей, в ряду давно темных окон, два окна смотрят, словно волчьи глаза в овраге.
В комнате
не было ни чемодана, ни дорожного сака и вообще ничего такого,
что свидетельствовало бы о прибытии человека
за сорок верст по русским дорогам. В одном углу на оттоманке валялась городская лисья шуба, крытая черным атласом, ватный капор и большой ковровый платок; да тут же на полу стояли черные бархатные сапожки, а больше ничего.
Женни, точно, была рукодельница и штопала отцовские носки с бульшим удовольствием,
чем исправникова дочь вязала бисерные кошельки и подставки к лампам и подсвечникам. Вообще она стала хозяйкой
не для блезиру, а взялась
за дело плотно, без шума, без треска, тихо, но так солидно,
что и люди и старик-отец тотчас почувствовали,
что в доме есть настоящая хозяйка, которая все видит и обо всех помнит.
Все уездные любители церковного пения обыкновенно сходились в собор к ранней обедне, ибо Никон Родионович всегда приходили помолиться
за ранней, и тут пели певчие. Поздней обедни Никон Родионович
не любили и ядовито замечали,
что к поздней обедне только ходят приказничихи хвастаться, у кого новые башмаки есть.
Был еще
за городом гусарский выездной манеж, состроенный из осиновых вершинок и оплетенный соломенными притугами, но это было временное здание. Хотя губернский архитектор, случайно видевший счеты, во
что обошелся этот манеж правительству, и утверждал,
что здание это весьма замечательно в истории военных построек, но это нимало
не касается нашего романа и притом с подробностью обработано уездным учителем Зарницыным в одной из его обличительных заметок, напечатанных в «Московских ведомостях».
А следить
за косвенным влиянием среды на выработку нравов и характеров, значило бы заходить несколько далее,
чем требует наш план и положение наших героев и героинь,
не стремившихся спеться с окружающею их средою, а сосредоточивавших свою жизнь в том ограниченном кружочке, которым мы занимались до сих пор,
не удаляясь надолго от домов Бахарева и Гловацкого.
Справедливость заставляет сказать,
что едва ли
не ранее прочих и
не сильнее прочих в это новое выделение вошли молодые учители, уездные и домашние;
за ними несколько позже и несколько слабее — чиновники, затем, еще моментом позже, зато с неудержимым стремлением сюда ринулись семинаристы.
—
Что ж такое было? — спросила она ее наконец. — Ты расскажи, тебе будет легче,
чем так. Сама супишься, мы ничего
не понимаем:
что это
за положение?
— Из-за вздора, из глупости, из-за тебя, из-за
чего ты хочешь… Только я об этом нимало
не жалею, — добавила Лиза, подумав.
—
За что же мне на тебя сердиться, — я нимало к тебе
не изменяюсь.
—
Что это, матушка! опять
за свои книжечки по ночам берешься? Видно таки хочется ослепнуть, — заворчала на Лизу старуха, окончив свою долгую вечернюю молитву. — Спать
не хочешь, — продолжала она, — так хоть бы подруги-то постыдилась! В кои-то веки она к тебе приехала, а ты при ней чтением занимаешься.
В своей чересчур скромной обстановке Женни, одна-одинешенька, додумалась до многого. В ней она решила,
что ее отец простой, очень честный и очень добрый человек, но
не герой, точно так же, как
не злодей;
что она для него дороже всего на свете и
что потому она станет жить только таким образом, чтобы заплатить старику самой теплой любовью
за его любовь и осветить его закатывающуюся жизнь. «Все другое на втором плане», — думала Женни.
Был у молодой барыни муж, уж такой был человек,
что и сказать
не могу, — просто прелесть
что за барин.
— А прошу вас ни на минуту
не забывать,
что она его любит до безумия; готова на крест
за него взойти.
Отлично чувствуешь себя в эту пору в деревне, хотя и живешь, зная,
что за ворота двора ступить некуда. Природа облагает человека зажорами и, по народному выражению,
не река уже топит, а лужа.
Странно, право, — продолжал он, помолчав, — будто уж
за то,
что я понимаю, как действуют на меня некоторые внешние условия, я уж и
не могу чувствовать прекрасного.
— Да, считаю, Лизавета Егоровна, и уверен,
что это на самом деле. Я
не могу ничего сделать хорошего: сил нет. Я ведь с детства в каком-то разладе с жизнью. Мать при мне отца поедом ела
за то,
что тот
не умел низко кланяться; молодость моя прошла у моего дяди, такого нравственного развратителя,
что и нет ему подобного. Еще тогда все мои чистые порывы повытоптали. Попробовал полюбить всем сердцем… совсем черт знает
что вышло. Вся смелость меня оставила.
—
За идею,
за идею, — шумел он. — Идею должно отстаивать. Ну
что ж делать: ну, будет солдат!
Что ж делать?
За идею права нельзя
не стоять; нельзя себя беречь, когда идея права попирается. Отсюда выходит индифферентизм: самое вреднейшее общественное явление. Я этого
не допускаю. Прежде идея, потом я, а
не я выше моей идеи. Отсюда я должен лечь
за мою идею, отсюда героизм, общественная возбужденность, горячее служение идеалам, отсюда торжество идеалов, торжество идей, царство правды!
— Это тоцно, — ответил Сафьянос,
не понимающий,
что он говорит и
что за странное такое обращение допускает с собою.
Женни удерживала Зарницына, но он
не остался ни
за что.
— Дело есть,
не могу, ни
за что не могу.
— А бог ее ведает! Ее никак разобрать нельзя. Ее ведь если расспросить по совести, так она и сама
не знает, из-за
чего у нее сыр-бор горит.
Даже в такие зимы, когда овес в Москве бывал по два с полтиной
за куль, наверно никому
не удавалось нанять извозчика в Лефортово дешевле, как
за тридцать копеек. В Москве уж как-то укрепилось такое убеждение,
что Лефортово есть самое дальнее место отовсюду.
То Арапов ругает на
чем свет стоит все существующее, но ругает
не так, как ругал иногда Зарницын, по-фатски, и
не так, как ругал сам Розанов, с сознанием какой-то неотразимой необходимости оставаться весь век в пассивной роли, — Арапов ругался яростно, с пеною у рта, с сжатыми кулаками и с искрами неумолимой мести в глазах, наливавшихся кровью; то он ходит по целым дням, понурив голову, и только по временам у него вырываются бессвязные, но грозные слова,
за которыми слышатся таинственные планы мировых переворотов; то он начнет расспрашивать Розанова о провинции, о духе народа, о настроении высшего общества, и расспрашивает придирчиво, до мельчайших подробностей, внимательно вслушиваясь в каждое слово и стараясь всему придать смысл и значение.
—
За что ж вы его
не любите-то?