Неточные совпадения
И змея-то я, и блудница вавилонская, сидящая при водах
на звере червленне, — чего только ни говорила она с
горя.
Верстовой столб представляется великаном и совсем как будто идет, как будто вот-вот нагонит; надбрежная ракита смотрит
горою, и запоздалая овца, торопливо перебегающая по разошедшимся половицам моста, так хорошо и так звонко стучит своими копытками, что никак не хочется верить, будто есть люди, равнодушные к красотам природы, люди, способные то же самое чувствовать, сидя вечером
на каменном порожке инвалидного дома, что чувствуешь только, припоминая эти милые, теплые ночи, когда и сонная река, покрывающаяся туманной дымкой, <и> колеблющаяся возле ваших ног луговая травка, и коростель, дерущий свое горло
на противоположном косогоре, говорят вам: «Мы все одно, мы все природа, будем тихи теперь, теперь такая пора тихая».
Молодая, еще очень хорошенькая женщина и очень нежная мать, Констанция Помада с
горем видела, что
на мужа ни ей, ни сыну надеяться нечего, сообразила, что слезами здесь ничему не поможешь, а жалобами еще того менее, и стала изобретать себе профессию.
Женни заметила при свете луны, как
на глазах Лизы блеснули слезы, но не слезы
горя и отчаяния, а сердитые, непокорные слезы, и прежде чем она успела что-нибудь сообразить, та откинула волосы и резко сказала...
На столе у него
горела сальная свечка, распространяя вокруг себя не столько света, сколько зловония;
на лежанке чуть-чуть пищал угасавший самовар, и тут же стоял графин с водкой и большая деревянная чашка соленых и несколько промерзлых огурцов.
— И должен благодарить, потому что эта идеальность тебя до добра не доведет. Так вот и просидишь всю жизнь
на меревском дворе, мечтая о любви и самоотвержении, которых
на твое
горе здесь принять-то некому.
Бежит Помада под
гору, по тому самому спуску,
на который он когда-то несся орловским рысаком навстречу Женни и Лизе. Бежит он сколько есть силы и то попадет в снежистый перебой, что пурга здесь позабыла, то раскатится по наглаженному полозному следу,
на котором не удержались пушистые снежинки. Дух занимается у Помады. Злобствует он, и увязая в переносах, и падая
на голых раскатах, а впереди, за Рыбницей, в ряду давно темных окон, два окна смотрят, словно волчьи глаза в овраге.
Отпивши чай, все перешли в гостиную: девушки и дьяконица сели
на диване, а мужчины
на стульях, около стола,
на котором
горела довольно хорошая, но очень старинная лампа.
Здесь был только зоологический Розанов, а был еще где-то другой, бесплотный Розанов, который летал то около детской кроватки с голубым ситцевым занавесом, то около постели,
на которой спала женщина с расходящимися бровями, дерзостью и эгоизмом
на недурном, но искаженном злостью лице, то бродил по необъятной пустыне, ловя какой-то неясный женский образ, возле которого ему хотелось упасть, зарыдать, выплакать свое
горе и, вставши по одному слову
на ноги, начать наново жизнь сознательную, с бестрепетным концом в пятом акте драмы.
Петру Лукичу после покойного сна было гораздо лучше. Он сидел в постели, обложенный подушками, и пил потихоньку воду с малиновым сиропом. Женни сидела возле его кровати;
на столике
горела свеча под зеленым абажуром.
—
Горе людское, неправда человеческая — вот что! Проклят человек, который спокойно смотрит
на все, что происходит вокруг нас в наше время. Надо помогать, а не сидеть сложа руки. Настает грозный час кровавого расчета.
Процессия остановилась у деревни,
на берегу, с которого видна была гигантская
гора, царственно возвышающаяся над четырьмя кантонами своею блестящею белоснежною короною, а влево за нею зеленая Рютли.
Пастор взглянул
на блестящую, алмазную митру
горы, сжал ручонку сына и, опершись другою рукою о плечо гренадера, спокойно стал у столба над выкопанною у него ямою.
— Смотри, Ульрих,
на Рютли. Ты видишь, вон она там, наша гордая Рютли, вон там — за этою белою
горою.
Домик Райнера, как и все почти швейцарские домики, был построен в два этажа и местился у самого подножия высокой
горы,
на небольшом зеленом уступе, выходившем плоскою косою в один из неглубоких заливцев Фирвальдштетского озера. Нижний этаж, сложенный из серого камня, был занят службами, и тут же было помещение для скота; во втором этаже, обшитом вычурною тесовою резьбою, были жилые комнаты, и наверху мостился еще небольшой мезонин в два окна, обнесенный узорчатою галереею.
Марья Михайловна поселилась с сыном в этом мезонине, и по этой галерее бегал кроткий, но резвый Вильгельм-Роберт Райнер, засматриваясь то
на блестящие снеговые шапки
гор, окружающих со всех сторон долину, то следя за тихим, медлительным шагом коров, переходивших вброд озерной заливец.
Старик Райнер все слушал молча, положив
на руки свою серебристую голову. Кончилась огненная, живая речь, приправленная всеми едкими остротами красивого и горячего ума. Рассказчик сел в сильном волнении и опустил голову. Старый Райнер все не сводил с него глаз, и оба они долго молчали. Из-за
гор показался серый утренний свет и стал наполнять незатейливый кабинет Райнера, а собеседники всё сидели молча и далеко носились своими думами. Наконец Райнер приподнялся, вздохнул и сказал ломаным русским языком...
Райнеру видится его дед, стоящий у столба над выкопанной могилой. «Смотри, там Рютли», — говорит он ребенку, заслоняя с одной стороны его детские глаза. «Я не люблю много слов. Пусть Вильгельм будет похож сам
на себя», — звучит ему отцовский голос. «Что я сделаю, чтоб походить самому
на себя? — спрашивает сонный юноша. — Они сделали уже все, что им нужно было сделать для этих
гор».
«Даже излишняя ревность к делу будет преступлением, ибо кто осмелится самовольно вступаться в общее дело, тот грабит общее достояние», — решает ночное рютлийское собрание, расходясь в виду зари, заигравшей
на девственном снегу окружных
гор…
Стихи были белые, и белизна их доходила до такой степени, что когда маркиз случайно зажег ими свою трубку, то самая бумага,
на которой они были написаны,
сгорела совершенно бесцветным пламенем.
Здесь все тоже слушают другую старушенцию, а старушенция рассказывает: «Мать хоть и приспит дитя, а все-таки душеньку его не приспит, и душа его жива будет и к Богу отъидет, а свинья, если ребенка съест, то она его совсем с душою пожирает, потому она и
на небо не смотрит; очи
горе не может возвести», — поясняла рассказчица, поднимая кверху ладони и глядя
на потолок.
В это же время в доме Богатырева
на антресолях
горела свечечка, за которою Лиза строчила шестую записочку.
В отворенную дверь Розанов увидел еще бульшую комнату с диванами и большим письменным столом посредине.
На этом столе
горели две свечи и ярко освещали величественную фигуру колоссального седого орла.
Огонь
горел в его очах,
И шерсть
на нем щетиной зрилась.
Розанов дал Паше денег и послал ее за Помадой. Это был единственный человек,
на которого Розанов мог положиться и которому не больно было поверить свое
горе.
В милые
горыМы возвратимся:
Там ты
на лютне
Будешь игрррать.