Неточные совпадения
— Вы не по-дружески ведете себя
с Лизой, Женичка, —
начала Ольга Сергеевна. — Прежние институтки тоже так не поступали. Прежние всегда старались превосходить одна другую в великодушии.
—
С которого конца начать-то, говорю, не знаю. Игуменья подняла голову и, не переставая стучать спицами, пристально посмотрела через свои очки на брата.
На господском дворе камергерши Меревой
с самого
начала сумерек люди сбивались
с дороги: вместо парадного крыльца дома попадали в садовую калитку; идучи в мастерскую, заходили в конюшню; отправляясь к управительнице, попадали в избу скотницы.
С тех пор Лурлея
начала часто навещать Женни и разносить о ней по городу всякие дрязги. Женни знала это: ее и предупреждали насчет девицы Саренко и даже для вящего убеждения сообщали, что именно ею сочинено и рассказано, но Женни не обращала на это никакого внимания.
Зато теперь, встретив Помаду у одинокой Лизы, она нашла, что он как-то будто вышел из своей всегдашней колеи. Во всех его движениях замечалась при Лизе какая-то живость и несколько смешная суетливость. Взошел смелой, но тревожной поступью, поздоровался
с Женни и сейчас же
начал доклад, что он прочел Милля и сделал отметки.
— Вот место замечательное, —
начал он, положив перед Лизою книжку, и, указывая костяным ножом на открытую страницу, заслонив ладонью рот, читал через Лизино плечо: «В каждой цивилизованной стране число людей, занятых убыточными производствами или ничем не занятых, составляет, конечно, пропорцию более чем в двадцать процентов сравнительно
с числом хлебопашцев». Четыреста двадцать четвертая страница, — закончил он, закрывая книгу, которую Лиза тотчас же взяла у него и стала молча перелистывать.
Он не знал, чем заняться, и
начал обличительную повесть
с самыми картинными намеками и
с неисчерпаемым морем гражданского чувства.
— Пословица есть, мой милый, что «дуракам и в алтаре не спускают», — и
с этим
начала новую страницу.
Здесь был только зоологический Розанов, а был еще где-то другой, бесплотный Розанов, который летал то около детской кроватки
с голубым ситцевым занавесом, то около постели, на которой спала женщина
с расходящимися бровями, дерзостью и эгоизмом на недурном, но искаженном злостью лице, то бродил по необъятной пустыне, ловя какой-то неясный женский образ, возле которого ему хотелось упасть, зарыдать, выплакать свое горе и, вставши по одному слову на ноги,
начать наново жизнь сознательную,
с бестрепетным концом в пятом акте драмы.
— В самом деле, я как-то ничего не замечал, —
начал он, как бы разговаривая сам
с собою. — Я видел только себя, и ни до кого остальных мне не было дела.
То Арапов ругает на чем свет стоит все существующее, но ругает не так, как ругал иногда Зарницын, по-фатски, и не так, как ругал сам Розанов,
с сознанием какой-то неотразимой необходимости оставаться весь век в пассивной роли, — Арапов ругался яростно,
с пеною у рта,
с сжатыми кулаками и
с искрами неумолимой мести в глазах, наливавшихся кровью; то он ходит по целым дням, понурив голову, и только по временам у него вырываются бессвязные, но грозные слова, за которыми слышатся таинственные планы мировых переворотов; то он
начнет расспрашивать Розанова о провинции, о духе народа, о настроении высшего общества, и расспрашивает придирчиво, до мельчайших подробностей, внимательно вслушиваясь в каждое слово и стараясь всему придать смысл и значение.
Большого удовольствия в этом обществе он не находил
с самого
начала, и к концу первого же года оно ему совершенно опротивело своею чопорностью, мелочностью и искусственностью.
— Нет-с, — говорил он Ярошиньскому в то время, когда вышел Рациборский и когда Розанов перестал смотреть, а
начал вслушиваться. — Нет-с, вы не знаете, в какую мы вступаем эпоху. Наша молодежь теперь не прежняя, везде есть движение и есть люди на все готовые.
— О нет-с! Уж этого вы не говорите. Наш народ не таков, да ему не из-за чего нас выдавать. Наше
начало тем и верно, тем несомненно верно, что мы стремимся к революции на совершенно ином принципе.
— Ничего, значит, народ не думает, — ответил Белоярцев, который незадолго перед этим вошел
с Завулоновым и сел в гостиной, потому что в зале человек
начал приготовлять закуску. — Думает теперича он, как ему что ни в самом что ни есть наилучшем виде соседа поприжать.
Райнер говорил, что в Москве все ненадежные люди, что он ни в ком не видит серьезной преданности и что, наконец, не знает даже,
с чего
начинать. Он рассказывал, что был у многих из известных людей, но что все его приняли холодно и даже подозрительно.
Райнер слушал терпеливо все, что Розанов сообщал ему о настроении народа и провинциального общества, но не мог отказаться от своей любимой идеи произвести социально-демократический переворот,
начав его
с России.
— Маркиза, я преступница! — шутливо, но
с сознанием тяжкой вины
начала дама, не вставая
с коленей и обнимая маркизу за талию.
— Конвент в малом виде, — опять проговорила маркиза, кивнув
с улыбкой на Бычкова и Арапова. — А смотрите, какая фигура у него, — продолжала она, глядя на Арапова, — какие глаза-то, глаза — страсть. А тот-то, тот-то — просто Марат. — Маркиза засмеялась и злорадно сказала: — Будет им, будет, как эти до них доберутся да
начнут их трепать.
— Ничего-с, у нас насчет этого будьте покойны. Мы все свои, — но Андриян Николаев
начинал говорить тише. Однако это было ненадолго; он опять восклицал...
Я сегодня уж
начал слегка
с Беком.
На этих собраниях бывали: Розанов, Арапов, Райнер, Слободзиньский, Рациборский и многие другие. Теперь маркиза уже не
начинала разговора
с «il est mort» или «толпа идет, и он идет». Она теперь говорила преимущественно о жандармах, постоянно окружающих ее дом.
С тех пор Розанов, по выражению Арапова,
начал отлынивать, и Арапов стал поговаривать, что Розанов тоже «швах».
— Но уж нет, извините меня, Фалилей Трифонович! —
начала она
с декламацией. — Вас пусть посылают куда угодно, а уж себя
с сыном я спасу. Нет, извините. Сами можете отправляться куда вам угодно, а я нет. Извините…
Варвара Ивановна
начала плачевную речь, в которой призывалось великодушное вмешательство начальства, упоминалось что-то об обязанностях старших к молодости, о высоком посте лица,
с которым шло объяснение, и, наконец, об общественном суде и слезах бедных матерей.
— Зачем же вы, господа, раскольников-то путаете? —
начал Стрепетов. — Ну, помилуйте, скажите: есть ли тут смысл? Ну что общего, например скажем, хоть
с этими вашими сойгами у русского человека?
После первого знакомства
с маркизою и феями Ольга Александровна
начала к ним учащать и учащать. Ее там нежили и ласкали, и она успела уж рассказать там все свои несчастия.
Ольга Сергеевна обменяла мать-попадью на странницу Елену Лукьяновну; Софи женихалась и выезжала
с Варварою Ивановною, которая для выездов была сто раз удобнее Ольги Сергеевны, а Лиза… она опять читать
начала и читала.
— Да-с. Мы довели общество до того, что оно, ненавидя нас, все-таки
начинало нас уважать и за нас пока еще нынче церемонится
с вами, а вы его избавите и от этой церемонности.
— На что тебе было говорить обо мне! на что мешать мое имя! хотел сам ссориться, ну и ссорься, а
с какой стати мешать меня! Я очень дорожу ее вниманием, что тебе мешать меня! Я ведь не маленький, чтобы за меня заступаться, — частил Помада и
с этих пор
начал избегать встреч
с Розановым.
Ей непременно нужно было «стать на ногу», а стоять на своей ноге, по ее соображениям, можно было, только
начав сепаратные отношения
с мужем.
Розанов опять был
с Полинькой, и до такой степени неотвязчиво он ее преследовал, что она
начала раздражаться.
У Лизы шел заговор, в котором Помада принимал непосредственное участие, и заговор этот разразился в то время, когда мало способная к последовательному преследованию Ольга Сергеевна смягчилась до зела и
начала сильно желать искреннего примирения
с дочерью.
Прыгая
с тряской взбуравленной мусорной насыпи в болотистые колдобины и потом тащась бесконечною полосою жидкой грязи, дрожки повернули из пустынной улицы в узенький кривой переулочек, потом не без опасности повернули за угол и остановились в
начале довольно длинного пустого переулка.
Он вошел тихо, медленно опустился в кресло и, взяв
с окна гипсовую статуэтку Гарибальди, длинным ногтем левого мизинца
начал вычищать пыль, набившуюся в углубляющихся местах фигуры.
«Это и есть те полудикие, но не повихнутые цивилизациею люди,
с которыми должно
начинать дело», — подумал Райнер и
с тех пор всю нравственную нечисть этих людей стал рассматривать как остатки дикости свободолюбивых, широких натур.
По диванам и козеткам довольно обширной квартиры Райнера расселились: 1) студент Лукьян Прорвич, молодой человек, недовольный университетскими порядками и желавший утверждения в обществе коммунистических
начал, безбрачия и вообще естественной жизни; 2) Неофит Кусицын, студент, окончивший курс, — маленький, вострорыленький, гнусливый человек, лишенный средств совладать
с своим самолюбием, также поставивший себе обязанностью написать свое имя в ряду первых поборников естественной жизни; 3) Феофан Котырло, то, что поляки характеристично называют wielke nic, [Букв.: великое ничто (польск.).] — человек, не умеющий ничего понимать иначе, как понимает Кусицын, а впрочем, тоже коммунист и естественник; 4) лекарь Сулима, человек без занятий и без определенного направления, но
с непреодолимым влечением к бездействию и покою; лицом черен, глаза словно две маслины; 5) Никон Ревякин, уволенный из духовного ведомства иподиакон, умеющий везде пристроиваться на чужой счет и почитаемый неповрежденным типом широкой русской натуры; искателен и не прочь действовать исподтишка против лучшего из своих благодетелей; 6) Емельян Бочаров, толстый белокурый студент, способный на все и ничего не делающий; из всех его способностей более других разрабатывается им способность противоречить себе на каждом шагу и не считаться деньгами, и 7) Авдотья Григорьевна Быстрова, двадцатилетняя девица, не знающая, что ей делать, но полная презрения к обыкновенному труду.
Как многие люди, старающиеся изолировать себя от прежних знакомств, Николай Степанович раздражался, видя, что прежние знакомые понимают его и
начинают сами от него удаляться и избегать
с ним натянутых отношений.
Иногда он заходил несколько далее и, наскучив молчанием,
начинал за обедом разговор
с того...
Или другой раз Николай Степанович
начинал речь
с вопроса о том, как записан Полинькин ребенок?
Розанов говорил ему по-прежнему ты; когда тот
начинал топорщиться, он шутя называл его «царем Берендеем», подтрунивал над привычкою его носить постоянно орден в петлице фрака и даже
с некоторым цинизмом отзывался о достоинствах консервативного либерализма.
— Позвольте, господа, —
начал он, — я думаю, что никому из нас нет дела до того, как кто поступит
с своими собственными деньгами. Позвольте, вы, если я понимаю, не того мнения о нашей ассоциации. Мы только складываемся, чтобы жить дешевле и удобнее, а не преследуем других идей.
Трепка, вынесенная им в первом общем собрании, его еще не совсем пришибла. Он скоро оправился, просил Райнера не обращать внимания на то, что сначала дело идет не совсем на полных социальных
началах, и все-таки помогать ему словом и содействием. Потом обошел других
с тою же просьбою; со всеми ласково поговорил и успокоился.
Белоярцев только думал, как бы за это взяться и
с чего бы
начать.
— Родись мы
с вами в то время, —
начинал Белоярцев, — что бы… можно сделать?
— Я вам много надоедал, —
начал он тихо и ровно. — Я помню каждое ваше слово. Мне без вас было скучно. Ах, если бы вы знали, как скучно! Не сердитесь, что я приезжал повидаться
с вами.
Это
начало еще более способствовало Райнерову замешательству, но он оправился и
с полною откровенностью рассказал революционному агенту, что под видом сочувствия польскому делу им навязывают девушку в таком положении, в котором женщина не может скитаться по лесам и болотам, а имеет всякое право на человеческое снисхождение.
— Я не знаю. Если есть средства
начинать снова на иных, простых
началах, так
начинать. — Когда я говорил
с вами больной, я именно это разумел.
— Нужно все сжечь, все, что может указать на наши сношения
с Райнером, — говорил Белоярцев, оглядываясь на все стороны и соображая, что бы такое
начать жечь.
— И опять, надо знать, как держать себя, —
начал Белоярцев. — Надо держать себя
с достоинством, но без выходок, вежливо, надо лавировать.