Берег, на котором стоял город, был еще несколько круче, а противоположный берег уже почти совсем отлог, и с него непосредственно начиналась огромная, кажется, только в одной просторной России возможная, пойменная луговина.
В то время иностранцам было много хода в России, и Ульрих Райнер не остался долго без места и без дела. Тотчас же после приезда в Москву он поступил гувернером в один пансион, а оттуда через два года уехал в Калужскую губернию наставником к детям богатого князя Тотемского.
Ульрих Райнер был теперь гораздо старше, чем при рождении первого ребенка, и не сумасшествовал. Ребенка при св. крещении назвали Васильем. Отец звал его Вильгельм-Роберт. Мать, лаская дитя у своей груди, звала его Васей, а прислуга Вильгельмом Ивановичем, так как Ульрих Райнер в России именовался, для простоты речи, Иваном Ивановичем. Вскоре после похорон первого сына, в декабре 1825 года, Ульрих Райнер решительно объявил, что он ни за что не останется в России и совсем переселится в Швейцарию.
Этот план очень огорчал Марью Михайловну Райнер и, несмотря на то, что крутой Ульрих, видя страдания жены, год от году откладывал свое переселение, но тем не менее все это терзало Марью Михайловну. Она была далеко не прочь съездить в Швейцарию и познакомиться с родными мужа, но совсем туда переселиться, с тем чтобы уже никогда более не видать России, она ни за что не хотела. Одна мысль об этом повергала ее в отчаяние. Марья Михайловна любила родину так горячо и просто.
Одна мысль, что ее Вася будет иностранцем в России, заставляла ее млеть от ужаса, и, падая ночью у детской кровати перед освященным образом Спасителя, она шептала: «Господи! ими же веси путями спаси его; но пусть не моя совершится воля, а твоя».
И тут-то ему вспомнились опоэтизированные рассказы о русской общине, о прирожденных наклонностях русского народа к социализму; припомнились русские люди, которые заявили свою решительность, и люди, приезжавшие из России с рассказами о своей решительности и об удобстве настоящей поры для коренного социального переворота, к которому общество созрело, а народ готов искони и все ждет только опытных вождей и смелых застрельщиков.
По соображениям Райнера, самым логическим образом выведенным из слышанных рассказов русских либералов-туристов, раздумывать было некогда: в России каждую минуту могла вспыхнуть революция в пользу дела, которое Райнер считал законнейшим из всех дел человеческих и за которое давно решил положить свою голову.
— Все так, все так, — сказал он, наконец, после двухчасового спора, в котором никто не принимал участия, кроме его, Бычкова и Арапова, — только шкода людей, да и нима людей. Что ж эта газета, этиих мыслйй еще никто в России не понимает.
— А! Так бы вы и сказали: я бы с вами и спорить не стал, — отозвался Бычков. — Народ с служащими русскими не говорит, а вы послушайте, что народ говорит с нами. Вот расспросите Белоярцева или Завулонова: они ходили по России, говорили с народом и знают, что народ думает.
Райнер слушал терпеливо все, что Розанов сообщал ему о настроении народа и провинциального общества, но не мог отказаться от своей любимой идеи произвести социально-демократический переворот, начав его с России.
— Или адресные билеты, — зачинал другой. — Что это за билеты? Склыка одна да беспокойство. Нет, это не так надо устроить! Это можно устроить в два слова по целой России, а не то что здесь да в Питере, только склыка одна. Деньги нужны — зачем не брать, только с чего ж бы и нас не спросить.
— И умно делаете. Затем-то я вас и позвал к себе. Я старый солдат; мне, может быть, извините меня, с революционерами и говорить бы, пожалуй, не следовало. Но пусть каждый думает, кто как хочет, а я по-своему всегда думал и буду думать. Молодежь есть наше упование и надежда России. К такому положению нельзя оставаться равнодушным. Их жалко. Я не говорю об университетских историях. Тут что ж говорить! Тут говорить нечего. А есть, говорят, другие затеи…
Мой дед был птичный охотник. Я спал у него в большой низенькой комнате, где висели соловьи. Наши соловьи признаются лучшими в целой России. Соловьи других мест не умеют так хорошо петь о любви, о разлуке и обо всем, о чем сложена соловьиная песня.
Копошась в бездне греховной, миряне, которых гражданский Дом интересовал своею оригинальностью и малодоступностью, судили о его жильцах по своим склонностям и побуждениям, упуская из виду, что «граждане Дома» старались ни в чем не походить на обыкновенных смертных, а стремились стать выше их; стремились быть для них нравственным образцом и выкройкою для повсеместного распространения в России нового социального устройства.