Особым расположением Помады пользовался только один уездный врач, Дмитрий Петрович Розанов, лекарь cum euximia laude. [букв.: с высшей похвалой (лат.).]
Помада часто с ним споривал и возмущался против его «грубых положений», но очень хорошо знал, что после его матери Розанов единственное лицо в мире, которое его любит, и сам любил его без меры.
Во второй комнате стояла желтая деревянная кроватка, покрытая кашемировым одеялом, с одною подушкою в довольно грязной наволочке, черный столик с большою круглою чернильницею синего стекла, полки с книгами, три стула и старая, довольно хорошая оттоманка, на которой обыкновенно, заезжая к Помаде, спал лекарь Розанов.
Вот тоже доктор у нас есть, Розанов, человек со странностями и даже не без резкостей, но и у этого самые резкости-то как-то затрудняюсь, право, как бы тебе выразить это… ну, только именно резки, только выказывают прямоту и горячность его натуры, а вовсе не стремятся смять, уничтожить, стереть человека.
А вот эти господа хохочут, а доктор Розанов говорит: «Я, говорит, сейчас самого себя обличу, что, получая сто сорок девять рублей годового жалованья, из коих половину удерживает инспектор управы, восполняю свой домашний бюджет четырьмястами шестьюдесятью рублями взяткообразно».
— У человека факты живые перед глазами, а он уж и их не видит, — говорил Розанов, снимая с себя сапоги. — Стану я факты отрицать, не выживши из ума! Просто одуреваешь ты, Помада, просто одуреваешь.
Да еще была в городе больница, в которой несчастный Розанов бился с непреодолимыми препятствиями создать из нее что-нибудь похожее на лечебное заведение.
В одиннадцать часов довольно ненастного зимнего дня, наступившего за бурною ночью, в которую Лиза так неожиданно появилась в Мереве, в бахаревской сельской конторе, на том самом месте, на котором ночью спал доктор Розанов, теперь весело кипел не совсем чистый самовар. Около самовара стояли четыре чайные чашки, чайник с обделанным в олово носиком, молочный кубан с несколько замерзшим сверху настоем, бумажные сверточки чаю и сахару и связка баранок. Далее еще что-то было завязано в салфетке.
— А ничего, матушка, ваше превосходительство, не значит, — отвечал Розанов. — Семейное что-нибудь, разумеется, во что и входить-то со стороны, я думаю, нельзя. Пословица говорится: «свои собаки грызутся, а чужие под стол». О здоровье своем не извольте беспокоиться: начнется изжога — магнезии кусочек скушайте, и пройдет, а нам туда прикажите теперь прислать бульонцу да кусочек мяса.
Напротив, и исправник, и судья, и городничий, и эскадронный командир находили, что Розанов «тонлр», чту выражало некоторую, так сказать, пренебрежительность доктора к благам мира сего и неприятную для многих его разборчивость на род взятки.
Кроме лиц, вошедших в дом Гловацкого вслед за Сафьяносом, теперь в зале был Розанов. Он был в довольно поношенном, но ловко сшитом форменном фраке, тщательно выбритый и причесанный, но очень странный. Смирно и потерянно, как семинарист в помещичьем доме, стоял он, скрестив на груди руки, у одного окна залы, и по лицу его то там, то сям беспрестанно проступали пятна.
— И еще… — сказала Лиза тихо и не смотря на доктора, — еще… не пейте, Розанов. Работайте над собой, и вы об этом не пожалеете: все будет, все придет, и новая жизнь, и чистые заботы, и новое счастье. Я меньше вас живу, но удивляюсь, как это вы можете не видеть ничего впереди.
Здесь был только зоологический Розанов, а был еще где-то другой, бесплотный Розанов, который летал то около детской кроватки с голубым ситцевым занавесом, то около постели, на которой спала женщина с расходящимися бровями, дерзостью и эгоизмом на недурном, но искаженном злостью лице, то бродил по необъятной пустыне, ловя какой-то неясный женский образ, возле которого ему хотелось упасть, зарыдать, выплакать свое горе и, вставши по одному слову на ноги, начать наново жизнь сознательную, с бестрепетным концом в пятом акте драмы.
Когда далеко летавший Розанов возвратился в себя, он не узнал своего жилища: там был чад, сквозь который все представлялось как-то безобразно, и чувствовалась неудержимая потребность лично вмешаться в это безобразие и сделать еще безобразнее.
— Да-с, это звездочка! Сколько она скандалов наделала, боже ты мой! То убежит к отцу, то к сестре; перевозит да переносит по городу свои вещи. То расходится, то сходится. Люди, которым Розанов сапог бы своих не дал чистить, вон, например, как Саренке, благодаря ей хозяйничали в его домашней жизни, давали советы, читали ему нотации. Разве это можно вынести?
— Что выбрал, Евгения Петровна! Русский человек зачастую сапоги покупает осмотрительнее, чем женится. А вы то скажите, что ведь Розанов молод и для него возможны небезнадежные привязанности, а вот сколько лет его знаем, в этом роде ничего похожего у него не было.
В одно погожее августовское утро по улицам, прилегающим к самому Лефортовскому дворцу, шел наш знакомый доктор Розанов. По медленности, с которою он рассматривал оригинальный фасад старого дворца и читал некоторые надписи на воротах домов, можно бы подумать, что он гуляет от нечего делать или ищет квартиры.
Через минуту крючок упал, и в растворенной двери Розанов увидел очень хорошенькую и очень чисто одетую семилетнюю девочку с кудрявой русой головкой и с ямками на розовых щечках.
— И до правди! Ай да Дарья Афанасьевна, что ты у меня за умница. Чего в самом деле: переезжай, Розанов; часом с тобою в шахи заграем, часом старину вспомним.
В тот же день Розанов перед вечером переехал из челышевских нумеров к Нечаю и поселился в его кабинете, где Дарья Афанасьевна поставила железную кровать, ширмы и маленький комодец.
Сравнивая по временам здешнюю жизнь с своею уездною, Розанов находил, что тут живется гораздо потруднее, и переполнялся еще большим почтением и благодарностью к Нечаю и особенно к его простодушной жене. С ней они с первого же дня стали совершенно своими людьми и доверчиво болтали друг с другом обо всем, что брело на ум.
Наверху, под заглавием, Розанов выставил очень красивое место из апофтегм Гиппократа: «Quod medicamenta non sanat ignis sanat, quod ignis non sanat ferrum sanat, quod ferrum non sanat mors sanat». Hippocrates: Apophthegmata.
Не успеет Розанов усесться и вчитаться, вдуматься, как по лестнице идет Давыдовская, то будто бы покричать на нечаевских детей, рискующих сломать себе на дворе шею, то поругать местного квартального надзирателя или квартирную комиссию, то сообщить Дарье Афанасьевне новую сплетню на ее мужа. Придет, да и сядет, и курит трубку за трубкою.
— Вот, Евгения Петровна, — начал он после первого приветствия, — Розанов-то наш легок на помине. Только поговорили о нем сегодня, прихожу домой, а от него письмо.
Князь Андрей подъехал к дому. Несколько лип в старом саду были срублены, одна пегая с жеребенком лошадь ходила перед самым домом между розанами. Дом был заколочен ставнями. Одно окно внизу было открыто. Дворовый мальчик, увидав князя Андрея, вбежал в дом.
В пакете лежали лицом к лицу пастелевый портрет его отца в молодости, с мягкими кудрями, рассыпанными по лбу, с длинными томными глазами и полураскрытым ртом, и почти стертый портрет бледной женщины в белом платье, с белым розаном в руке, — его матери.
Это была необыкновенно красивая европейская женщина с точёной фигурой и копной иссиня-черных волос, высоко убранных в косы и украшенных локонами с живыми розанами.
А птица не улетела, она уселась на ветке розана и запела нежно-нежно.
Это была необыкновенно красивая европейская женщина с точёной фигурой и копной иссиня-черных волос, высоко убранных в косы и украшенных локонами с живыми розанами.
Они изо всех сил трясли высокие розаны и апельсиновые деревья, чтобы видеть, как падают на землю цветы и плоды.