— Не говори! Не уговаривай меня и не говори, а то меня еще хуже злость разбирает. Вы бросили мою бедную девочку, бросили ее на произвол ее девичьему разуму и отошли к сторонке, и любуются: дескать, наша хатаскраю, я ничего не знаю, иди себе, бедняжка, в болото и заливайся.
— Вот вы все таковы! Пока человек жив, на ногах, нужен вам, глупость-то вашу отчищает, как коросту какую, — вы ему всякое уважение. А тут в пустяках — отказ, трусость поганая, моя хата с краю… Славно!.. Чудесно!.. И не надо!..
— Не к добру привез я сюда эту барыню! — ворчал он про себя. — Да мне что ж… Моя хата с краю, я ничего не знаю… Если что, скажу, что выпустил у высокого дома, наше дело подневольное, где прикажут, там и высаживай, — продолжал он рассуждать сам с собой. — А то упрусь, запамятовал да и шабаш.
А надо вам сказать, что наш мельник уже давно узнал, кого это приволок из города жидовский Хапун. А узнавши — обрадовался и повеселел: «А слава ж тебе, господи, — сказал он про себя, — таки это не кто иной, только наш ново-каменский шинкарь! Ну, что-то будет дальше, а только кажется мне так, что в это дело мне мешаться не следует, потому что две собаки грызутся, третьей приставать незачем… Опять же моя хата с краю, я ничего не знаю… А если б меня тут не было!.. Не обязан же я жида караулить…»
Грозен — в багровых бликах — закатывался тысяча девятьсот шестнадцатый год. Серп войны пожинал колосья жизни. В клещах голода и холода корчились города, к самому небу неслись стоны деревень, но не умолкаючи грохотали военные барабаны и гневно рыкали орудия, заглушая писк гибнущих детей, вопли жен и матерей. Горе гостило, и беды свивали гнездо в аулах Чечни и под крышей украинской хаты, в казачьей станице и в хибарах рабочих слободок.