Теперь я страдал уже от того, что бабушка, принимаясь за мытье, действовала руками с каким-то невообразимым ожесточением, а в то же самое время, чтобы я не шевелился, она зажимала меня, как в тиски, между своими крепкими коленями, покрытыми на сей случай только одним мокрым холщовым фартуком.
Этот мыльный фартук своим прикосновением производил на меня такое отвратительное впечатление, что я бился и визжал как сумасшедший и, наконец, однажды ущипнул бабушку так больно, что она, выхватив меня из своих колен, зажала в них снова по другому образцу и отхлопала ладонью так больно, что я помню это о сю пору почти так же живо, как сочный, рубенсовский колорит латышских дев, на которых я нехотя смотрел, удивляясь занимательности некоторых их форм.
И с ужасающей яркостью, зажимая лицо пухлыми надушенными ладонями, он представил себе, как завтра утром он вставал бы, ничего не зная, потом пил бы кофе, ничего не зная, потом одевался бы в прихожей.
– Как ты его только ешь? – удивлялась мать и уходила в сени. Там она открывала бочку, одной рукой зажимала нос, а другой вытаскивала скользкие вонючие рыбины.
Девушка разрыдалась, обеими руками зажимая рот, и едва сумела успокоиться.
Стук повторяется. Дети фыркают, зажимая руками рот. Снова стук.
– Как ты его только ешь? – удивлялась мать и уходила в сени. Там она открывала бочку, одной рукой зажимала нос, а другой вытаскивала скользкие вонючие рыбины.