— Поезжай, — одобрительно сказал Дронов. — Дай мне денег, я налажу издательство, а ты — удались и сибаритствуй. Налажу дело, приведу отечество в порядок — телеграфирую: возвращайся, все готово для
сладкой жизни, черт тебя дери!
Кому в самом деле придет в голову то, что всё то, что с такой уверенностью и торжественностью повторяется из века в век всеми этими архидиаконами, епископами, архиепископами, святейшими синодами и папами, что всё это есть гнусная ложь и клевета, взводимая ими на Христа для обеспечения денег, которые им нужны для
сладкой жизни на шеях других людей, — ложь и клевета до такой степени очевидная, особенно теперь, что единственная возможность продолжать эту ложь состоит в том, чтобы запугивать людей своей уверенностью, своей бессовестностью.
Кабанова не может оставить того, с чем она воспитана и прожила целый век; бесхарактерный сын ее не может вдруг, ни с того ни с сего, приобрести твердость и самостоятельность до такой степени, чтобы отречься от всех нелепостей, внушаемых ему старухой; все окружающее не может перевернуться вдруг так, чтобы сделать
сладкою жизнь молодой женщины.
Перед ним одна за другой проходили картины его детства, юности — прошедшей в том самом Петербурге, которого он даже и не видел теперь, но чувствовал за этими стенами своей тюрьмы — заграничной жизни, привольной и
сладкой жизни, перемены ощущений, подчас невзгод, но в общем надежд и мечтаний.
Неточные совпадения
От хладного разврата света // Еще увянуть не успев, // Его душа была согрета // Приветом друга, лаской дев; // Он сердцем милый был невежда, // Его лелеяла надежда, // И мира новый блеск и шум // Еще пленяли юный ум. // Он забавлял мечтою
сладкой // Сомненья сердца своего; // Цель
жизни нашей для него // Была заманчивой загадкой, // Над ней он голову ломал // И чудеса подозревал.
Любви все возрасты покорны; // Но юным, девственным сердцам // Ее порывы благотворны, // Как бури вешние полям: // В дожде страстей они свежеют, // И обновляются, и зреют — // И
жизнь могущая дает // И пышный цвет, и
сладкий плод. // Но в возраст поздний и бесплодный, // На повороте наших лет, // Печален страсти мертвой след: // Так бури осени холодной // В болото обращают луг // И обнажают лес вокруг.
Прости ж и ты, мой спутник странный, // И ты, мой верный идеал, // И ты, живой и постоянный, // Хоть малый труд. Я с вами знал // Всё, что завидно для поэта: // Забвенье
жизни в бурях света, // Беседу
сладкую друзей. // Промчалось много, много дней // С тех пор, как юная Татьяна // И с ней Онегин в смутном сне // Явилися впервые мне — // И даль свободного романа // Я сквозь магический кристалл // Еще не ясно различал.
Я был рожден для
жизни мирной, // Для деревенской тишины: // В глуши звучнее голос лирный, // Живее творческие сны. // Досугам посвятясь невинным, // Брожу над озером пустынным, // И far niente мой закон. // Я каждым утром пробужден // Для
сладкой неги и свободы: // Читаю мало, долго сплю, // Летучей славы не ловлю. // Не так ли я в былые годы // Провел в бездействии, в тени // Мои счастливейшие дни?
— Гуманизм во всех его формах всегда был и есть не что иное, как выражение интеллектуалистами сознания бессилия своего пред лицом народа. Точно так же, как унизительное проклятие пола мы пытаемся прикрыть
сладкими стишками, мы хотим прикрыть трагизм нашего одиночества евангелиями от Фурье, Кропоткина, Маркса и других апостолов бессилия и ужаса пред
жизнью.