Неточные совпадения
Посередине трещал огонек, разложенный на земле, и дым, выталкиваемый обратно ветром
из отверстия в крыше, расстилался вокруг такой густой пеленою,
что я долго
не мог осмотреться; у огня сидели две старухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях.
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О
чем они тут толкуют? — подумал я. — Уж
не о моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь
не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая
из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал
из крепости: как они сладили это дело,
не знаю, — только ночью они оба возвратились, и часовой видел,
что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.
Вдали вилась пыль — Азамат скакал на лихом Карагёзе; на бегу Казбич выхватил
из чехла ружье и выстрелил, с минуту он остался неподвижен, пока
не убедился,
что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок…
Из крепости видны были те же горы,
что из аула, — а этим дикарям больше ничего
не надобно.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались
из сил; казалось, дорога вела на небо, потому
что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок,
что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело,
что я так высоко над миром: чувство детское,
не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они
не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая,
что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав,
что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки
не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает,
не вылезая
из своего тряского экипажа.
— Казбич
не являлся снова. Только
не знаю почему, я
не мог выбить
из головы мысль,
что он недаром приезжал и затевает что-нибудь худое.
К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони
не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только
не мог разобрать,
что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.
Она ужасно мучилась, стонала, и только
что боль начинала утихать, она старалась уверить Григорья Александровича,
что ей лучше, уговаривала его идти спать, целовала его руку,
не выпускала ее
из своих.
Мне объявили,
что я должен прожить тут еще три дни, ибо «оказия»
из Екатеринограда еще
не пришла и, следовательно, отправиться обратно
не может.
Недавно я узнал,
что Печорин, возвращаясь
из Персии, умер. Это известие меня очень обрадовало: оно давало мне право печатать эти записки, и я воспользовался случаем поставить свое имя над чужим произведением. Дай Бог, чтоб читатели меня
не наказали за такой невинный подлог!
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки
из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже
не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то,
что понимаем.
Из нее вышел человек среднего роста, в татарской бараньей шапке; он махнул рукою, и все трое принялись вытаскивать что-то
из лодки; груз был так велик,
что я до сих пор
не понимаю, как она
не потонула.
Я его также
не люблю: я чувствую,
что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному
из нас несдобровать.
Приезд его на Кавказ — также следствие его романтического фанатизма: я уверен,
что накануне отъезда
из отцовской деревни он говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке,
что он едет
не так, просто, служить, но
что ищет смерти, потому
что… тут, он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или ты) этого
не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к
чему?
Что я для вас! Поймете ли вы меня?..» — и так далее.
Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один
из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил,
что она от его взгляда улыбнулась, а
что мой дерзкий лорнет рассердил ее
не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..
Бывали примеры,
что женщины влюблялись в таких людей до безумия и
не променяли бы их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимионов: [Эндимион — прекрасный юноша
из греческих мифов.] надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной; оттого-то, может быть, люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин.
Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому
что я к дружбе неспособен:
из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один
из них в этом себе
не признается; рабом я быть
не могу, а повелевать в этом случае — труд утомительный, потому
что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги!
Все нашли,
что мы говорим вздор, а, право,
из них никто ничего умнее этого
не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока
не замечали оба,
что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, [Авгуры — жрецы-гадатели в Древнем Риме.] по словам Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились, довольные своим вечером.
Когда он ушел, ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная,
что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда
не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает
из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего
не забываю, — ничего!
—
Что он вам рассказывал? — спросила она у одного
из молодых людей, возвратившихся к ней
из вежливости, — верно, очень занимательную историю — свои подвиги в сражениях?.. — Она сказала это довольно громко и, вероятно, с намерением кольнуть меня. «А-га! — подумал я, — вы
не на шутку сердитесь, милая княжна; погодите, то ли еще будет!»
Княжна, кажется,
из тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор — никогда
не удовлетворять его вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя пренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это, станет тебя мучить, а потом просто скажет,
что она тебя терпеть
не может.
Если ты над нею
не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй
не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода,
из покорности к маменьке, и станет себя уверять,
что она несчастна,
что она одного только человека и любила, то есть тебя, но
что небо
не хотело соединить ее с ним, потому
что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Однако мне всегда было странно: я никогда
не делался рабом любимой женщины; напротив, я всегда приобретал над их волей и сердцем непобедимую власть, вовсе об этом
не стараясь. Отчего это? — оттого ли
что я никогда ничем очень
не дорожу и
что они ежеминутно боялись выпустить меня
из рук? или это — магнетическое влияние сильного организма? или мне просто
не удавалось встретить женщину с упорным характером?
—
Что вам угодно? — произнесла она дрожащим голосом, бросая кругом умоляющий взгляд. Увы! ее мать была далеко, и возле никого
из знакомых ей кавалеров
не было; один адъютант, кажется, все это видел, да спрятался за толпой, чтоб
не быть замешану в историю.
Я старался понравиться княгине, шутил, заставлял ее несколько раз смеяться от души; княжне также
не раз хотелось похохотать, но она удерживалась, чтоб
не выйти
из принятой роли: она находит,
что томность к ней идет, — и, может быть,
не ошибается.
Из чего же я хлопочу?
Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее
не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать,
чему он должен верить: «Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и слез!»
Очень рад; я люблю врагов, хотя
не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание
из хитростей и замыслов, — вот
что я называю жизнью.
Из слов его я заметил,
что про меня и княжну уж распущены в городе разные дурные слухи: это Грушницкому даром
не пройдет!
Я
не обращал внимание на ее трепет и смущение, и губы мои коснулись ее нежной щечки; она вздрогнула, но ничего
не сказала; мы ехали сзади: никто
не видал. Когда мы выбрались на берег, то все пустились рысью. Княжна удержала свою лошадь; я остался возле нее; видно было,
что ее беспокоило мое молчание, но я поклялся
не говорить ни слова —
из любопытства. Мне хотелось видеть, как она выпутается
из этого затруднительного положения.
Они ушли. Напрасно я им откликнулся: они б еще с час проискали меня в саду. Тревога между тем сделалась ужасная.
Из крепости прискакал казак. Все зашевелилось; стали искать черкесов во всех кустах — и, разумеется, ничего
не нашли. Но многие, вероятно, остались в твердом убеждении,
что если б гарнизон показал более храбрости и поспешности, то по крайней мере десятка два хищников остались бы на месте.
Наконец — уж Бог знает откуда он явился, только
не из окна, потому
что оно
не отворялось, а должно быть, он вышел в стеклянную дверь,
что за колонной, — наконец, говорю я, видим мы, сходит кто-то с балкона…
И, может быть, я завтра умру!.. и
не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше,
чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь —
из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
Велев седлать лошадей, я оделся и сбежал к купальне. Погружаясь в холодный кипяток нарзана, я чувствовал, как телесные и душевные силы мои возвращались. Я вышел
из ванны свеж и бодр, как будто собирался на бал. После этого говорите,
что душа
не зависит от тела!..
—
Не может быть! — кричал капитан, —
не может быть! я зарядил оба пистолета; разве
что из вашего пуля выкатилась… Это
не моя вина! — А вы
не имеете права перезаряжать… никакого права… это совершенно против правил; я
не позволю…
«Все устроено как можно лучше: тело привезено обезображенное, пуля
из груди вынута. Все уверены,
что причиною его смерти несчастный случай; только комендант, которому, вероятно, известна ваша ссора, покачал головой, но ничего
не сказал. Доказательств против вас нет никаких, и вы можете спать спокойно… если можете… Прощайте…»