Один брат этой Елисаветы — Фриц, имеющий честь быть тебе известным;
другой брат — Немой, которого ты, без сомнения, здесь до меня видел.
Неточные совпадения
—
Друзья,
братья мои! — восклицает Вольдемар. — Со мною! Еще один удар, и все наше!
— Эй,
брат Удалой! — говорил голос. — Послушай меня: брось добычу. Право слово, этот рыжий мальчишка был сам сатана. Видел ли, как он всю ночь щерил на нас зубы? то забежит в одну сторону, то в
другую. Подшутил лихо над нами! Легко ли? Потеряли из-под носу авангардию и наверняк попадем не на Черную, а на чертову мызу.
— Добытое кровью не отдам, хоть бы сам леший вступился за него! — послышался
другой голос. — Отложу долю на местную свечу Спасу милостивому,
другую раздам нищей
братии, а остальными и Бог велит владеть. Да вот и жилье: смотри в оба, трус!
С ним была чернильница и все принадлежности для письма. Из хижины вынесена доска и поставлена на два пня: она служила письменным столом. Послание было наскоро изготовлено, отдано одному из солдат, который казался более надежным, и привязано ему на крест. Служивые выпровожены с благословением на дорогу к Менцену, дав клятву исполнить сделанное им поручение. С
другой стороны, начальник раскольников, довольный своими замыслами, отправился с
братьею, куда счел надежнее.
Можно сказать, что душа и тело ее и
брата ее Петра Алексеевича рано возмужали, одной на гибель,
другому на славу и благо России.
Господин умел их чувствовать и ценить: со смертного одра своего благороднейший из людей и нежнейший из отцов поручал меня с
братом этому служителю, как родственнику, как
другу.
— Успокойся,
друг мой! — сказал этот, пробежав ее, и потом, ласково взяв руку своего племянника, прибавил: — Ты прочел не всю записку. Взгляни: вот отметка, сделанная рукою твоего благороднейшего
брата. Всмотрись хорошенько. Успокойся, прошу тебя именем Луизы.
При этом имени Густав вздрогнул, потер себе лоб рукою, озирался, как бы не знал, где он находится и что с ним делается. Паткуль повторил ему свое замечание, и он схватил опять записку Луизы. Действительно была на ней следующая отметка: «Я читал это письмо и возвращаю его по принадлежности. Будь счастлив, Густав, повторяю, — вместе с Луизою. Благодарю Бога, что еще время. Давно бы открыться тебе
брату и
другу твоему Адольфу Т.».
Невольно содрогнулась она от этих слов, заплакала и бросилась к нему на грудь. Она не чувствовала к нему особенной любви, но привыкла к нему, уважала его, как покровителя,
брата,
друга; знала, что он к ней привязан; носила уже его имя — и потерять его было для нее тяжело. Разными обманами старались ее успокоить.
Друзья расстались.
Эскадра шведская заметила несчастное положение двух судов своих. Уже трепещут в виду крылья ее парусов. Вот
друзья,
братья готовы исторгнуть бедные жертвы из неприятельских рук!.. Надежда берет верх над отчаянием. Но одно мощное движение державного кормчего, взявшегося за руль, несколько распоряжений капитана русского — и шняве нет спасения!
«Немалого труда стоило мне сыскать случай доставить тебе это послание, милый
брат и
друг! — писал Адольф.
Рассказы и болтовня среди собравшейся толпы, лениво отдыхавшей на земле, часто так были смешны и дышали такою силою живого рассказа, что нужно было иметь всю хладнокровную наружность запорожца, чтобы сохранять неподвижное выражение лица, не моргнув даже усом, — резкая черта, которою отличается доныне от
других братьев своих южный россиянин.
После старшего сел
другой брат, и он ездил долго и тоже хлыстом разогнал Воронка и проскакал из-под горы. Он еще хотел ездить, но третий брат просил, чтобы он поскорее пустил его. Третий брат проехал и на гумно, и вокруг сада, да еще и по деревне, и шибко проскакал из-под горы к конюшне. Когда он подъехал к нам, Воронок сопел, а шея и лопатки потемнели у него от пота.
Нравился девушкам и
другой брат, Емельян. Придет на девичник, сядет в уголок и молчит, как пришитый. Сначала все девушки как-то боялись его, а потом привыкли и насмелились до того, что сами начали приставать к нему и свои девичьи шутки шутить.
Неточные совпадения
Но тише! Слышишь? Критик строгий // Повелевает сбросить нам // Элегии венок убогий // И нашей
братье рифмачам // Кричит: «Да перестаньте плакать, // И всё одно и то же квакать, // Жалеть о прежнем, о былом: // Довольно, пойте о
другом!» // — Ты прав, и верно нам укажешь // Трубу, личину и кинжал, // И мыслей мертвый капитал // Отвсюду воскресить прикажешь: // Не так ли,
друг? — Ничуть. Куда! // «Пишите оды, господа,
И в одиночестве жестоком // Сильнее страсть ее горит, // И об Онегине далеком // Ей сердце громче говорит. // Она его не будет видеть; // Она должна в нем ненавидеть // Убийцу
брата своего; // Поэт погиб… но уж его // Никто не помнит, уж
другому // Его невеста отдалась. // Поэта память пронеслась, // Как дым по небу голубому, // О нем два сердца, может быть, // Еще грустят… На что грустить?..
Тебе, разумеется, сполагоря, у тебя один сынишка, а тут,
брат, Прасковью Федоровну наделил Бог такою благодатию, что год, то несет: либо Праскушку, либо Петрушу; тут,
брат,
другое запоешь».
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем,
брат, в
другую комнату, там я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
Впрочем, если сказать правду, они всё были народ добрый, жили между собою в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и короткости: «Любезный
друг Илья Ильич», «Послушай,
брат, Антипатор Захарьевич!», «Ты заврался, мамочка, Иван Григорьевич».