— Все, все мне известно до подноготной, — перебила хитрая маркитантша, — я хотела только испытать тебя, дочь моя. Еще один вопрос. За несколько десятков миль отсюда слышала я вчера вечером, что дочь кастеляна Лота выходит замуж?
— Авита, Иуммаль, авита! (Помилуй, Господи, помилуй!) — отвечал латыш, не поворачиваясь. — Давеча, только што солнышко пало, налетело синих на мызу и невесть што, словно весною рой жуков на сосну.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! — молитву, разрешающую, по мнению раскольников, все их напасти. Потом, оправившись несколько от своего смущения, он присовокупил: — Прежде, нежели вымолвлю твой приговор, спрошу тебя: кому ты служишь?
Владимир в глубокой задумчивости чертил палкой по песку слова: «Софьино, Коломенское, Москва» — слова, непонятные окружавшим его, но милые ему, как узнику привет родного голоса сквозь решетку тюремную. Никто из них не слыхал приезда высокого гостя.
— Клянусь быть спокойным, что бы ни было написано в бумагах, еще не прочтенных: после той, которая у меня, я ничего не страшусь. Добрый, благородный, милый Адольф! я тебя постигаю.
Вечером того же дня пришло в местечко известие, что отряд Брандта, вышедший из Мариенбурга, не нашел на розенгофском форпосте ничего, кроме развалин, и ни одного живого существа, кроме двух-трех израненных лошадей; что Брандт для добычи вестей посылал мили за три вперед надежных людей, которые и донесли о слышанной ими к стороне Эмбаха перестрелке, и что, вследствие этих слухов, отряд вынужден был возвратиться в Менцен и там окопаться.
Выбрасывали, выносили и перетаскивали из домов имущества; кричали, бегали, толпились, толкали друг друга, рассказывали, что неприятель уже за милю от города; иные едва не сажали его на нос каждому встречному и поперечному, и все старались быть первыми у моста, чтобы попасть в замок, в котором, казалось им, заключалось общее спасение.
При таких речах Владимир задумывался; грудь его сильно волновалась; тяжело вздыхал он. Мысль, что он еще не испытал одного, последнего, средства для свидания с милым, незабвенным отечеством, цели всех его желаний, бродила в его голове. Сердцу его отозвались слова Паткуля: «Прямо к нему, без посредников, кроме твоих заслуг и его великодушия!»
Осторожно взглянув из окна, увидел я на дворе две раззолоченные колымаги; понял, что приехали гости, которым я не должен показываться, сидел смирно и готов был для спокойствия неизвестной, но милой мне особы притаить свое дыхание.
Потупленные в землю очи, дрожащие уста, волнение девственной груди договорили мне все, что она боялась вымолвить. „Не хочу обманывать тебя, милая! У меня в России есть уже невеста; не снять мне до гробовой доски железного кольца, которым я с нею обручился”, — отвечал я ей и спешил удалиться от жилища, где, на место невинных радостей, поселил беспокойство. Так один взгляд сатаны побивает жатвы, чумит стада [Чумить стада — заражать стада чумой.] и вносит пожары в хижины!
Нередко дочери хозяина, две пригожие девушки, из затворнических своих светлиц то бросали цветы в милого незнакомца, то нежили слух его заунывными песнями.
В скучном изгнании своем, в разлуке с милыми сердцу, ты вознагражден любовью Луизы, о которой — прости мне! — не могу говорить и до сих пор без того, чтобы средь бела дня у меня в глазах не мутилось и сердце не поворачивалось, как в смоляном кипятке.
Лифляндцы отстаивали крепость, как любовник милую ему особу от нападения соперников; однако же не устояли против множества осаждавших, личного мужества и искусства венчанного героя.
Роза поймала в глазах своего друга желание и спешила исполнить его; сходила в Дрезден, объявила невесте Паткуля, что несколько строк ее руки утешат затворника, получила от нее письмо, несла несколько миль свинцовое бремя у сердца своего и эту новую жертву положила к ногам своего кумира, чтобы в глазах его прочесть себе награду.
Роза вздрогнула, выдираясь из объятий капитана. Ад был в груди ее; но она выдавила улыбку на свое лицо, называла мучителя милым, добрым господином, целовала его поганые руки.
„Фуй! пропустить ее!” — заревел капитан, и Роза, помня только о спасении милого ей человека, бросилась, босая на одну ногу, в двери, которые вели, через коридор, в комнату Паткуля.
Стража с офицером, вновь наряженным, вошла. Роза в безумии погрозила на них пилою и голосом, походившим на визг, заговорила и запела: „Тише!.. не мешайте мне… я пилю, допилю, друга милого спасу… я пилю, пилю, пилю…” В это время она изо всех сил пилила, не железо, но ногу Паткуля; потом зашаталась, стиснула его левою рукою и вдруг пала. Розу подняли… Она… была мертвая.
„Смерть! скорее смерть! — воскликнул Паткуль задыхающимся голосом; потом обратил мутные взоры на бедную девушку, стал перед ней на колена, брал попеременно ее руки, целовал то одну, то другую и орошал их слезами. — Я погубил тебя! — вскричал он. — Я, второй Никласзон! Господи! Ты праведен; Ты взыскиваешь e меня еще здесь. О друг мой, твоя смерть вырвала из моего сердца все чувства, которые питал я к другой. Роза! милая Роза! у тебя нет уже соперницы: умирая, я принадлежу одной тебе”.
— Гм! гм! — сказал наконец растроганный Бир. — Господь ведет нас сюда, видно, к развязке. Пора, право, пора; а то моя милая, добрая Луиза пала бы под бременем своей судьбы.
Вместо чищеных червончиков мы, о друг мой, перечтем с тобою по нескольку раз в день звенья цепей; позор, злоба, раскаяние будут терзать твою грудь, как ты терзал человечество; но в объятиях моих ты все забудешь… даже милую Марту… не правда ли?.. ха-ха-ха!
Только в особенные торжественные дни государь показывался в таком блестящем наряде; но в настоящем случае он хотел угодить одной милой особе, которой, говорил он, ни в чем не мог отказывать.
— Милая Луиза! — сказала со слезами на глазах и в некотором смущении бывшая воспитанница пастора Глика. — Не бойся!.. обними же меня скорей, скорей, милый друг!
— Мы, монашествующие, необычные к конверсации [Конверсация — разговор, беседа (фр.).] с такими высокими персонами и — да помилует нас всемилостивейше всещедрое сердце ее величества! — говорим по простоте нашего уразумения.
На расстоянии трех миль во все стороны не оставалось ни одной избы в порядке: все валилось и дряхлело, все пораспивалось, и осталась бедность да лохмотья; как после пожара или чумы, выветрился весь край.
Совесть почти не упрекала Фенечку; но мысль о настоящей причине ссоры мучила ее по временам; да и Павел Петрович глядел на нее так странно… так, что она, даже обернувшись к нему спиною, чувствовала на себе его глаза. Она похудела от непрестанной внутренней тревоги и, как водится, стала еще милей.