Неточные совпадения
Почти во всю дорогу до Менцена (тридцать шесть верст) не перестает оглядываться
на вас кирка оппекаленская — будто провожает и охраняет вас святыней своей от нечистого духа, который, по словам народа, поселился с давних времен
на Тейфельсберге (Чертовой горе) и пугает прохожих только ночью, когда золотой петух оппекаленского шпиля из
глаз скроется.
Офицер не отвечал ничего, но кивнул дружески в знак согласия, остановил своего коня, неуклюжего и неповоротливого; потом, дав ему шпоры, повернул к левой стороне кареты, наклонился к ней и осторожно постучался пальцами в раму. В ответ
на этот стук выглянуло из окна маленькое сухощавое лицо старика со сверкающими из-под густых бровей серыми
глазами, с ястребиным носом, в парике тремя уступами, рыже-каштанового цвета, который, в крепкой дремоте его обладателя, сдвинулся так, что открыл лысину вразрез головы.
— Слушай же, Кете! — вскричал сердито пастор, и та, к которой он обращался с этим восклицанием, смиренно опустила длинные черные ресницы
на прекрасные черные
глаза, полные огня и остроумия.
— Долину, темную, как глубокий осенний вечер, серые камни, обрызганные кровью и обставленные вокруг косматого привидения, которое осветило его большими нечеловеческими
глазами и встретило визгом, стоном и скрежетом. В ушах у егеря затрещало,
глаза его помутились, рубашка
на нем запрыгала, и он едва-едва не положил тут душонки своей. Только молитве да ногам обязан он своим спасением. С того времени всякий другу и недругу заказывает хоть полуглазом заглядывать в ущелье.
Представьте себе движущийся чурбан, отесанный ровно в ширину, как в вышину, нечто похожее
на человека, с лицом плоским, точно сплющенным доской, с двумя щелочками вместо
глаз, с маленьким ртом, который доходит до ушей, в высокой шапке даже среди собачьих жаров; прибавьте еще, что этот купидончик [Купидон — бог любви у римлян, то же, что и Амур; у греков — Эрот (Эрос).] со всеми принадлежностями своими: колчаном, луком, стрелами — несется
на лошадке, едва приметной от земли, захватывая
на лету волшебным узлом все, что ему навстречу попадается, — гусей, баранов, женщин, детей…
Глаза его в это время блистали, как огонь зарницы в удушливой атмосфере; слова его казались бедной Розе громом, ужасным, хотя еще издали гремящим. Исполнение их было для нее смертным ударом. Она скрылась, и черноволосый стал
на страже, как изваянный гений, прикованный к гробнице.
Вслед за этим словом выскочила из дупла швейцарка.
Глаза ее блистали в сумраке, как ночью два светляка
на распускающейся розе.
Здесь конюх поднял
глаза к небу, чтобы благодарить его за что-то, расстегнул вьюк, положил куверт с крошками рассыпавшейся печати
на прежнее место и, опять застегнув вьюк, перевернул его вместе с седлом
на бок лошади; потом вынул из чушки [Чушка — кожаная кобура для пистолета, прикрепляемая к передней луке седла.] пистолет, разрядил его бывшим у него инструментом, положил его по-прежнему, высек огонь из огнива, которое имел с собою, прожег и разодрал низ чушки.
Вольдемар и не ожидал его ответа: от имени обоих благодарил он пастора, обещал воспользоваться великодушными его предложениями только для того, чтобы посетить его и побывать в Мариенбурге
на короткий срок; присовокупил, что странническая жизнь, может быть унизительная в
глазах света, не менее того сделалась их потребностью, что оседлость, вероятно, покажется им ограничением их свободы, всегда для человека тягостным, и что поэтический, причудливый характер друга его, которому было тесно и душно в доме родительском, не потерпит
на себе и легких цепей единообразной жизни богадельни.
Спустившись с холма, увидели они следующее: цейгмейстер, с
глазами налитыми кровью, с посинелыми губами, кипя гневом, вцепился в камзол кучера, который, стоя перед ним
на коленах, трясся, как в лихорадке.
Единственная наследница богатого имения, которого, по смерти их, сделалась и полною обладательницей
на двадцатом году веселой прогулки по пути жизни, она испытала во все продолжение ее только одно горе, не несчастие — потерю мужа кроткого, терпеливого, смотревшего в
глаза своей повелительнице и любившего ее, как идолопоклонник любит свой кумир.
На бедного Густава не будут смотреть теми
глазами, какими смотрели
на Адольфа, наследника миллионера.
Шелковые локоны волос Луизы навевались ветерком
на его уста; рука ее млела в его руке, щеки ее горели,
глаза останавливались
на нем с нежностью и потуплялись от стыда.
Глаза ее остановились
на одном месте грота и пробегали с удовольствием какую-то надпись,
на песчанике вырезанную; потом она спросила его с нежною откровенностью...
— Густав! что вы со мною сделали?.. — могла она только произнесть, покачав головой, закрыла
глаза руками и, не в состоянии перенести удара, поразившего ее так неожиданно, упала без чувств
на дерновую скамейку. В исступлении он схватил ее руку: рука была холодна как лед;
на лице ее не видно было следа жизни.
Густав!.. — говорила она, устремив
на какой-то предмет
глаза, исполненные помешательства.
— Вы не заплатите мне тем, чем разумеете. Когда я дарю вас вещьми, которых у вас нет, следственно, я покуда богаче вас. Конюх баронессы Зегевольд чудак: его не расшевелят даже миллионы вашего дяди; золото кажется ему щепками, когда оно не в пользу ближнего. Фриц с козел смотрит иногда не только
глазами, но и сердцем выше иных господ, которые сидят
на первых местах в колымаге, — буди не к вашей чести сказано.
Фриц, выговоря это, вспрыгнул
на своего рыжака и скоро исчез из
глаз Густава. Неугомонный лай собаки, все сильнее возвещавший о приближении к замку незнакомца, заставил Густава удалиться поспешнее, нежели он желал.
Ждали его; приехал он, а был не он, шведский офицер, чернокнижник: надел
на себя харю жениха и давай отводить
глаза у невесты и у всех холопов.
Густав открыл
глаза, остановил их
на Фрице, посмотрел кругом себя и не мог придумать, где он находился.
Вид из замка обнимает Лифляндию
на несколько десятков верст: перед
глазами разостлан по трем уездам край ее одежды.
По-моему, взял ее да и помарал
на карте; в
глазах не рябит, и в голове заботушкой меньше.
Нарядный человечек отошел несколько от палатки фельдмаршальской, стал
на бугор, важно раскланялся шляпою
на все стороны, вытянул шею и, приставив к одному из сверкающих
глаз своих бумагу, сложенную в трубку, долго и пристально смотрел
на Муннамегги. Солдаты выглядывали сначала из палаток, как лягушки из воды, потом выползли из них и составили около него кружок.
На ней была повязка, подобная короне, из стекляруса, золотым галуном обложенная, искусно сплетенный из васильков венок обвивал ее голову, надвинувшись
на черные брови, из-под которых сверкали карие
глаза, будто насквозь проницавшие; черные длинные волосы падали космами по плечам;
на груди блестело серебряное полушарие,
на шее — ожерелье из коральков [Коральки — коралловые шарики.]; она была небрежно обернута белою мантьею.
— Прощай, ребятушка! (Здесь Ильза низко присела и послала рукою одному пригожему новобранцу поцелуй, заставивший его тряхнуть головой, как будто
на нем волосы были острижены в кружок, и покраснеть до белка
глаз.)
Игроки углубились в игру свою.
На лбу и губах их сменялись, как мимолетящие облака, глубокая дума, хитрость, улыбка самодовольствия и досада. Ходы противников следил большими выпуклыми
глазами и жадным вниманием своим полковник Лима, родом венецианец, но обычаями и языком совершенно обрусевший. Он облокотился
на колено, погрузив разложенные пальцы в седые волосы, выбивавшиеся между ними густыми потоками, и открыл таким образом высокий лоб свой.
Круглый большой обломок стены, упавший
на другой большой отрывок, образовал площадку и лестницу о двух ступенях. Тут
на разостланной медвежьей шкуре лежал, обхватив правою рукою барабан, Семен Иванович Кропотов. Голова его упала почти
на грудь, так что за шляпой с тремя острыми углами ее и густым, черным париком едва заметен был римский облик его. Можно было подумать, что он дремлет; но, когда приподнимал голову, заметна была в
глазах скорбь, его преодолевавшая.
Довольно высоко от земли,
на уступе ограды, небрежно расположился пригожий, молодой Дюмон. Живость, любезность и остроумие его нации блестели в его
глазах; по разгоревшимся его щекам развевались полуденным ветром белокурые локоны. Он то играл
на гитаре припеваючи, то любовался в задумчивости прекрасною окрестностью, перед ним разостланною.
Седые волосы его были острижены в кружок и кваском приглажены; густые брови нависли над серыми
глазами, прыгавшими будто
на проволоке.
В угодность царю-преобразователю, он сделался по наружности казаком; но большая голова, вросшая в широкие плеча, смуглое, плоское лицо,
на котором едва означались места для
глаз и поверхность носа, как
на кукле, ребячески сделанной, маленькие, толстые руки и такие же ноги, приставленные к огромному туловищу, — все обличало в нем степного жителя Азии.
Мурзенко (протирая себе
глаза).
На коня? Кто, что?
Как электрический удар, слово «Новик» поразило Кропотова: он вздрогнул и начал озираться кругом, как бы спрашивая собеседников: «Не читаете ли чего преступного в
глазах моих?» Во весь следующий разговор он беспрестанно изменялся в лице: то горел весь в огне, то был бледен, как мертвец. Друзья его, причитая его неспокойное состояние к болезни, из чувства сострадания не обращали
на перемену в нем большого внимания.
Кропотов, доселе закрывший
глаза рукою, которою облокачивался
на колено, вдруг зарыдал, встал поспешно и выбежал из замка.
— Что-то рябит в
глазах, — сказал он, запинаясь. — Почерк знакомый! Точно, это ее злодейская рука! — Он начал читать про себя. Приметно было, как во время чтения ужас вытаскивался
на лице его; губы и
глаза его подергивало. Пробежим и мы за ним содержание письма...
Несмотря
на простоту его одежды, небольшой рост, сгорбленный летами стан и маленькое худощавое лицо, наружность его вселяла некоторый страх: резкие черты его лица были суровы; ум, проницательность и коварство, исходя из маленьких его
глаз, осененных густыми седыми бровями, впивались когтями в душу того,
на кого только устремлялись; казалось, он беспрерывно что-то жевал, отчего седая и редкая борода его ходила то и дело из стороны в сторону; в движениях его не прокрадывалось даже игры смирения, но все было в них явный приказ, требование или урок.
Следовавший за ним чернец был средних лет, среднего роста и сухощав; из-под каптыря выпадали темные волосы, в которых сквозил красный цвет;
на лице его пост и умиление разыгрывали очень искусно чужую роль; бегающими туда и сюда
глазами он успевал исподлобья все выглядеть кругом себя; даже по двору шел он
на цыпочках.
Почти каждого успела она обласкать: стариков заставляла садиться перед собой, говорила им приветливые слова, согревавшие их более теплоты солнечной; детей одарила гостинцами; пригожих малюток, которых матери, не боясь ее
глаза, сами спешили к ней подносить, целовала, как будто печатлела
на них дары небесные.
Другая дочь, шестнадцатилетняя пригожая девушка, занималась у открытого окна рукодельем, изредка отрывала от него свои большие голубые
глаза, чтобы посмотреть
на проказы сестры или украдкой взглянуть
на молодого крестьянского парня, стоявшего снаружи дома у окна, облокотясь в унынии
на нижнюю часть рамы.
Да пошлет ему Бог то, чего он сам желает! да наградит его супругою, которая душой была бы
на него схожа! — так говорила жена бывшего кастеляна, и взоры ее пристально остановились
на Луизе, в смущении потупившей
глаза.
В
глазах его Брут есть только убийца детей своих [Имеется в виду осуждение
на казнь римским консулом Брутом Луцием Юнием (ум. в 509 г. до н. э.) собственных сыновей за участие в заговоре...
Она почувствовала что-то свежее
на груди и открыла
глаза: это была роза без шипов, едва развернувшаяся.
Несмотря
на эту милость, в
глазах баронессы сквозило неудовольствие, что ее предупредили у новорожденной с поздравлениями.
Багровый нос его бросался всякому в
глаза как по своей уродливости, так и по двум зеленым, блестящим кругам,
на него надетым, или, просто, зеленым очкам, диковинным в тогдашнее время; большой горб оседлывал незнакомца.
По сторонам двора уставлены были двумя длинными глаголями [Глаголи — буквы.] столы, нагруженные разными съестными припасами; оба края стола обнизали крестьяне, не смевшие пошевелиться и не сводившие
глаз с лакомых кусков, которые уже мысленно пожирали; в середине возвышался изжаренный бык с золотыми рогами;
на двух столбах, гладко отесанных, развевались, одни выше других, цветные кушаки и платки, а
на самой вершине синий кафтан и круглая шляпа с разноцветными лентами; по разным местам, в красивой симметрии, расставлены были кадки с вином и пивом.
Луиза приняла усердную дань его и, желая скрыть, хоть несколько, свое замешательство от приторных похвал, которыми ее осыпали, перевернула блестящую обложку и устремила
на заглавие тетради
глаза; но, видя, что это творение не относилось к ней, спешила с усмешкою передать его вблизи стоявшему Глику и сказала ему...
Раз вечером, возвратившись очень рано домой, он сидел, раздосадованный, в своей квартире и записывал в памятной книжке следующий приговор: «Польская нация непостоянна!» Такое определение характеру целого народа вылилось у него из души по случаю, что одна прелестная варшавянка, опутавшая его сетями своих черно-огненных
глаз и наступившая
на сердце его прекрасной ножкой (мелькавшей в танцах, как проворная рыбка в своей стихии), сама впоследствии оказалась к нему неравнодушной, сулила ему целое небо и вдруг предпочла бешеного мазуриста.
Проговорив это, Шлиппенбах прислонился затылком к высокому задку стула, воткнул стоймя огромную перчатку в широкие раструбы своего сапога, как бы делал ее вместо себя соглядатаем и судьею беседы, сщурил
глаза, будто собирался дремать, взглянул караульным полуглазом
на Фюренгофа и Красного носа, захохотал вдруг, подозвал к себе рукою Адольфа и шепнул ему
на ухо...
Угрозы генерала немедленно подействовали, как удар из ружья над ястребами, делящими свою добычу; освобожденный пленник прорезал волны народные и взбежал
на террасу. Величаво, пламенными
глазами посмотрел он вокруг себя; тряся головой, закинул назад черные кудри, иронически усмехнулся (в этой усмешке, во всей наружности его боролись благородные чувства с притворством) и сказал Шлиппенбаху...