Неточные совпадения
Нигде народная любовь
не теплила их, потому
что народ
не понимал заслуг Великого и
не любил его
за нововведения.
Он
не понимал, почему венчают его, и теперь
не понимает,
за что его лишили свободы, света божьего, всего, в
чем не отказывают и смерду.
Что ж делать? сказочникам
не в первый раз достается
за обманы.
Тут Ян
не выдержал и с сердцем дернул рассказчика
за рукав, так
что тот закусил себе язык. Между тем баронесса держала кошелек и, смотря на него, плакала. Какую ужасную повесть прочли бы в этих слезах, если бы перевесть их на язык! Потом, как бы одумавшись, отерла слезы и начала расспрашивать Якубка, как доехал до Липецка сын ее (о нем-то были все заботы),
что там делал, как, с кем отправился в путь.
Тут он поклонился, взглянув очень умильно на девушку. Покраснев, как пунцовый мак, она что-то пошарила около себя и вышла будто
за тем,
чего не нашла.
—
Не хочу солгать, милостивая госпожа! Только раз согрешил, нечаянно ослушался, сорвалось с языка. Зато мигом оправился: «
Не подумайте, — молвил я ему, —
что вас называю бароном потому,
что вы барон; а эдак у нас чехи и дейтчи называют всех своих господ, так и я
за ними туда ж по привычке… Вот эдак мы все честим и вашу матушку, любя ее». Нет! я себе на уме! Как впросак попаду, так другого
не позову вытащить.
Как же смотрели на них в XV веке, когда была учреждена инквизиция, жарившая их и мавров тысячами? когда самих христиан жгли, четверили, душили, как собак,
за то,
что они смели быть христианами по разумению Виклефа или Гуса, а
не по наказу Пия или Сикста?
Чего не дал бы он
за магическую силу призвать их всех на лицо к себе!..
— Теперь говорите
за мною, — прервал дрожащим голосом Фиоравенти, будто испуганный священнодействием, — но помните,
что двадцать минут,
не более, осталось для помощи вашей супруге. Упустите их — пеняйте на себя.
Прошло опять несколько дней, Фиоравенти
не являлся
за своею жертвою. Ужасные дни! Они отняли у барона несколько годов жизни.
Не узнало бы высшее дворянство,
не проведали бы родня, знакомые, кто-нибудь, хоть последний из его вассалов,
что сын отдается в лекаря, как отдают слугу на годы в учение сапожному, плотничному мастерству?.. Эти мысли тревожили его гораздо более самой жертвы.
Умно приготовлено, хорошо сказано, но какие утешения победят чувство матери, у которой отнимают сына? Все муки ее сосредоточились в этом чувстве; ни о
чем другом
не помышляла она, ни о
чем не хотела знать. Чтобы сохранить при себе свое дитя, она готова была отдать
за него свой сан, свои богатства, идти хоть в услужение. Но неисполнение клятвы должно принести ужасное несчастие мужу ее, и она решается на жертву.
— Завидую ему, — говорил молодой человек, — он
не тащится шаг
за шагом по одной дороге с толпою. Он махнул крылами гения и живет высоко, выше земных. Если и упадет, по крайней мере летал под небом. Утешительно думать,
что он победит вещественность и создаст себе дивный, бессмертный памятник, которому и наша Италия будет некогда поклоняться.
— Да, мы
не зарежем цыпленка, которого задавить можем, а натянем лук и пустим каленую стрелу в коршуна,
что занесся высоко. Любо, как грохнет наземь!.. Греха таить нечего, обоим нам обида кровная! Унижение паче гордости. Дело овечье протягивать голову под нож. Око
за око, зуб
за зуб — гласит Писание. Мы грешные люди: по-моему,
за один глаз вырвать оба,
за один зуб
не оставить ни одного, хоть бы пришлось отдать душу сатане!
— Видно, вещая птица, господине! — отвечал хитрый царедворец, подставляя к окну скамейку, а потом под ноги великого князя колодку, обитую золотом, и ковер. Все это исполнялось по движению глаз и посоха властителя, столь быстрому,
что едва можно было
за ним следовать. Но дворецкий и тут
не плошал. Откуда взялась прыть у хилого старика, в котором, по-видимому, едва душа держалась.
— Ох, ох! — продолжал великий князь. — Легко припасти все эти царские снадобья, обкласть себя суконными львами и алтабасными орлами, заставить попугаев величать себя
чем душе угодно; да настоящим-то царем, словом и делом, быть нелегко! Сам ведаешь,
чего мне стоит возиться с роденькой. Засели
за большой стол на больших местах да крохоборничают! И лжицы
не даю, и ковшами обносят, а все себе сидят, будто приросли к одним местам.
Вот
что спросит он, а
не то,
что пил ли из одного ковша с братьями и сватьями, тешил ли их, гладил ли по головке
за то,
что они с своими и чужими сосали кровь русскую!
Одним словом, это был придворный человек-колибри: пел сладко,
не тяготил ветки, на которую садился, и был счастлив на своем гнездышке,
не боясь,
что за ним погонится коршун, которому от него нечем было поживиться.
—
Что он разрывает союз с королем польским Казимиром и без ведома твоего
не будет иметь с ним сношений, ни с твоими недоброжелателями, ни с русскими беглецами,
что клянется
за себя и
за детей своих вовеки
не поддаваться Литве.
— Люблю Андрея
за умную речь! — воскликнул боярин с умилением. — Однако время терять попусту
не для
чего. Слетай к своей крестной матери и позови ее сюда, слушать-де рассказы странника Афанасия Никитина.
У кого из вас
что было на Руси, тот пошел на Русь, а у кого ничего
не было ни. на душе, ни
за душой, поплел, куда глаза его понесли.
— Эти вопросы, один
за другим, сыпались от излияния горячей, любящей души так скоро,
что Антон
не успевал отвечать на них.
Помни, мой друг, месть моя отняла у него знатный род, богатства; один господь знает,
чего не отнял я у него и
что дал ему взамен, и вознагради
за меня Антонио своей любовью, которая для него очень, очень дорога, дороже, нежели предполагать можешь.
Но когда получил ответ от барона, когда вслед
за тем аноним уведомил меня,
что, если прозвание воспитанника моего
не будет переменено, в таком случае его ожидает заключение.
Великий князь горячо вступился было
за своего дьяка; но для этого спокойствие, пища и питье,
не отравленные житейскою горечью, так дороги,
что он решился в
что ни стало кончить дело мировою.
При этом случае маленьким красноречивым переводчиком передано боярину, сколько ошибаются жители Москвы, почитая лекаря
за колдуна;
что наука снабдила его только знанием естественных сил и употребления их для пользы человека;
что, хотя и существуют в мире другие силы, притягательные и отталкивающие, из которых человек, посвященный в тайны их разложения и соединения, может делать вещи, с виду чудесные для неведения, однако он, Антон-лекарь, к сожалению,
не обладает познанием этих сил, а только сам ищет их.
«Поднять хворого с одра? — думал, усмехаясь, Мамон. —
Что поет нам этот лекаришка!.. Кому роком уложено жить, тот из проруби вынырнет, из-под развалин дома выпрыгнет и в гробу встанет; кому суждено умереть, того и палка Ивана Васильевича
не поднимет. Вырастил бы бороду да спознался б с лукавым! Вот этот, батюшка, и сотню немецких лекарей заткнет
за пояс. Лучше пойти к лихой бабе или к жиду с Адамовой книгой».
То поверяли друг другу
за тайну,
что он заговорил Мамону железо на случай судебного поединка,
что он вызвал нечистый дух из Ненасытя в виде жабы, которую держит у себя в склянице для первого, кто ему
не понравится;
что, проходя мимо церкви, боится даже наступить на тень ее.
С этого времени и в палатах стали мести на ночь, чтобы ангелам-хранителям в ночную тишь любо и привольно было обхаживать спящих, чтобы они
не запнулись обо
что и
за то
не разгневались.
Антон
не знает,
что подумать об этом явлении, да и
не имеет времени. Высокая фигура стоит перед ним будто на ходулях, ощупывает его, берет его
за руку, жмет ее и, запыхавшись, говорит вполголоса...
— Неправда! — перебил Эренштейн. — Ложь!.. Ему померещилось… я
не укрыватель беглецов…
За что такое оскорбление?.. Кто это сказал?.. Я буду жаловаться великому князю.
—
Не я,
не я! — воскликнуло несколько голосов. Между ними был голос и доказчика. Думали,
не подшутил ли над ним нечистый; знали, в какой милости властитель содержит лекаря, и опасались гнева Ивана Васильевича
за то,
что потревожили напрасно его любимца; опасались мщения самого басурмана-колдуна, который потому уж чародей,
что выучился так скоро изъясняться по-русски — и
не было более свидетельства,
что беглеца видели у окна его. Мамон, по своим причинам,
не настаивал.
Князь Холмский, о котором рассказывали,
что он сдирал кожу с неприятельских воинов и собственною рукою убивал своих
за грабеж, был чувствителен к добру, ему оказанному. Он
не принял назад жуковины и просил лекаря оставить ее у себя на память великодушного поступка. Перстень, по металлу,
не имел высокой цены, и Антон
не посмел отказать.
С своей стороны, Аристотель и дворский лекарь искусно объяснили властителю,
что слух о несправедливом гневе его на знаменитого воеводу может повредить ему в хорошем мнении, которое имеют об нем римский цесарь и другие государи;
что гневом на воеводу великий князь дает повод другим подданным своим быть изменниками отечеству;
что Холмского
не наказывать, а наградить надо
за его благородный поступок и
что эта награда возбудит в других желание подражать такой возвышенной любви к родине.
Антон идет
за своим вожатым в темноте,
не зная, куда его ведут; он знает только,
что они
не вышли из города и
что они идут по тесным, кривым улицам, потому
что беспрестанно готовы наткнуться на угол дома.
Мы сказали,
что Андрей Палеолог, погруженный в слезы, стоял у кровати прекрасной страждущей женщины, но
не сказали,
что эта женщина, отравленная злодейскою рукой, которую, вероятно, навела ревность соперницы, его любовница.
За год тому назад она продана, против воли ее, корыстолюбием родной матери.
—
Что же мы? — сказал Хабар, — пили
за здоровье великого князя, великой княгини и благородного хозяина, а
не честили благородного братца его, Мануила Фомича,
что стережет для него Константинов град на заветных камешках?
— Спасибо! — воскликнул Хабар. — Выручил! Никогда еще так ладно и складно
не говорил. Поцелуемся
за то и выпьем во славу и красование нашей землицы… Прибавь еще: матушка наша Русь святая растет
не по годам, а по часам, а Византия малилась да малилась до того,
что уложилась вся в господине великом, деспоте аморейском, Андрее Фомиче.
— Мы чествуем и кланяемся сестрице твоей, а нашей господыне, великой княгине Софье Фоминишне
за то,
что она Русь нашу полюбила паче своей родной земли (да стоит ли упоминать об этой соромной земле, которую поедает поганый бесермен, аки татарская саранча). А тебе, господине, деспот аморейский,
не пригоже заочно на нашего осподаря Ивана Васильевича ла… (боярин остановился, покачав головою),
не пригоже и мне твоей милости молвить худое слово.
Вместе с его сердцем разберите сердце девушки, воспитанной в семейном заточении,
не выходившей из кельи своей светлицы и
за ограду своего сада и вдруг влюбленной; прибавьте к тому,
что она каждый день видит предмет своей любви; прибавьте заклятие отца и мысль,
что она очарована,
что она, земная,
не имеет возможности противиться сверхъестественным силам, которых
не отогнала даже святыня самой усердной, самой пламенной молитвы.
Не посвященный в семейные тайны дяди, он между тем и от него был уполномочен узнать,
что за самозванец Эренштейн находится лекарем при дворе Иоанна, и стараться всячески,
не вредя ему, уверить московитского государя,
что лекарь Антон низкого происхождения и присвоил себе самовластно дворянское прозвание, столь знаменитое в Германии.
— Вот когда я приезжал к вам, — говорил он кобенясь, — вы, господа бароны,
не поверили,
что я посол великого императора. У него, сказывали вы, слуг мало; он
не бросает корабельниками,
не дарит нас бархатами. Теперь видите? (Он указал на множество дворян-слуг, стоявших
за ним в почтительном отдалении и богато одетых.)
—
Что мне в них? — сказал Иван Васильевич. — Кормы заключенным мне и так накладны. Пускай бегут в Литву: изменники Руси изменниками и останутся. Отрезанный ломоть
не прирежешь силою. Пустить Михайла Борисовича на все четыре стороны, знал бы Казимир,
что тверской его приятель и сват мне
не опасен. Тверь и без заложника будет крепка
за мною.
Не зная,
что за тревога, бежали на плотину, сшибались с встречными, от страха рубили друг друга и по воздуху.
«А
за что? — спросили бы, — ведь вы
не знаете его даже в лицо».
Тогда еще Антон
не знал любви; а для ней, как вы изволите знать, и Геркулес взялся
за прялку, Ришелье наряжался шутом и проч., и проч.; так диво ли,
что и наш бакалавр растерял на Руси все доводы логики, данной ему от бога и усовершенной в академии.
Когда дворчане Мамоновы проведали,
что он идет один на орлов (
не зная, однако ж, для какой цели), все, в ноги ему, стали умолять
не пускаться в такую неровную битву.
Не из любви это делали — боярин и для них был злодеем, — нет, а из страха
за себя. Пускай бы шел хоть на верную смерть, лишь бы их
не вел к ответу. Поверят ли, чтобы он
не приказал им следовать
за ним, когда предстояла такая видимая опасность. Моления служителей напрасны; боярин решился на бой.
Так кончилось похождение Мамона
за разрывом-травой. Распущены слухи,
что он в побоище с медведем был под лапою его, но все-таки его убил.
За эту отвагу боярин удостоился от удальцов
не одного лишнего поклона.
Она понимала,
что любит басурмана, но почему,
за что, с какою целью любит, все-таки
не могла дать себе отчета.
Ты
не знаешь, свет мой, мое дитятко,
что такая
за примана любовь, и дай господь
не ведать тебе никогда.
— Видит бог, пока я жив, тому
не бывать. Ее
не отдали
за моего сына, оставайся же она вечно в девках. Постригись она, зарой себя живую в землю,
что мне до того; а замужем ей
не быть! Взгляни, друже, на меня, на сына: это все их дело. — Сын Мамона, стоявший у постели, был бледен как смерть; из чахлой груди его по временам отдавался глухой кашель, отзыв смерти, будто из-под склепа.