Вырву его хоть с полостью мяса, насыщу его зельем… зельицем на славу!.. поставлю не на простой мисе, на серебряной… кушай себе на здоровье да похваливай повара!
— Видит бог, в угоду Ивану Васильевичу и ради добра земле русской… Литвин подослан своим государем Казимиром известь Ивана Васильевича… холоп на него показал… зелье нашли… чего лучше, чтобы придраться к Литве, где пристань держат для всякого, кто только осерчает на нашего господина!
— Пытал я Лукомского и толмача, латынщика Матифаса… не признались! Призывал баб лихих, давал лизать зелье, одной всыпал насильно добрую задачу в горло, давал в хлебе собаке: ни баба, ни собака не околели.
— И князь Лукомский, и толмач его Матифас показали, что хотели отравить тебя по насылу Казимира, — отвечал Мамон с твердостью. — Пытал я давать зелья лихим бабам; от одного макова зернышка пучило их, а собаку разорвало.
Одни уверяли — он держится жидовской ереси; другие — он сам жид и везется в русскую землю своим братом, евреем; иные прибавляли — он колдун, морит и воскрешает зельями, костями мертвых, нашептывает судьбу над кровью младенцев, в черепе человеческом, приворачивает к себе крюком, сделанным из когтей нечистого…
В этом-то бедном шкапе, служившем басурману для хранения его зелий, в таком-то унизительном положении поместился правнук князя Всеволода Андреевича Тверского, вождь знаменитый, герой шелонский, победитель Новгорода и Казани, лучший самоцвет в венце Иоанна, слава и честь Руси.
— Да, зелье… только не от чужой руки… Сама, дурочка, всему виновата. Пожалела серебряную черпальницу, да взяла медную; в сумраке не видала, что в ней ярь запеклась, — и черпнула питья. Немного б еще, говорил лекарь, и глаза мои закрылись бы навеки. Видит бог, света мне не жаль, жаль тебя одного. Поплакал бы над моею могилкой и забыл бы скоро гречанку Гаиду.
— Не лечить ли уж кого из ваших слуг? Боже сохрани! Раз вздумал один здешний барон, старичок, полечиться у него: как пить дал, отправил на тот свет! Да и мальчик баронский слуга, которого он любил, как сына, лишь приложился к губам мертвого, чтобы с ним проститься последним христианским целованием, тут же испустил дух. Так сильно было зелье, которое Антон дал покойнику!
— Батька Иван, не вели ходить лекарю к моему детке. Помочил ему голову зельем, стал Каракаченька благим матом кричать, словно белены покушал. Татары, русские, все говорят: уморит лекарь. Уморит, и я за деткой. Посол цесарский сказал, он много народу…
— Воистину, осударь. Прикажи переведать. Был голубчик здоровехонек. Покушал нынче хорошо, спал крепко, шутил со мною… Да… вздумал повздорить с Антоном-лекарем за невесту его, дочь Образца… Антон и прислал ему зелья… уморил за посмех. Я своими глазами видел, как, отходя, мучился бедный царевич. Сердце у меня от жалости повернулось.
Русалка все повторил, лукаво вплетая в свою речь прежнюю ссору Антона с царевичем, и как он, дворецкий, потерял их, и как грозил ныне лекарь, что отплатит Каракаче горше прежнего, и как велел отцу дать ему выпить зелья, хоть все разом, примолвив: «сладко будет… в последний раз…», а лицо его так и подергивало.
В старину верили в зелье, способное внушить любовь или ненависть, но еще никто никогда не задумывался над приготовлением зелья, которое бы отучило писать плохие повести и рассказы.