Неточные совпадения
— Вышивали мы гладью, золотом, напрестольники, воздухи, архиерейские облачения… травками, цветами, крестиками. Зимой сидишь, бывало, у окна, — окошки маленькие, с решетками, — свету немного, маслицем пахнет, ладаном, кипарисом, разговаривать нельзя
было: матушка
была строгая. Кто-нибудь от скуки затянет великопостный ирмос… «Вонми небо и возглаголю и воспою…» Хорошо
пели, прекрасно, и такая тихая
жизнь, и запах такой прекрасный, снежок за окном, ну вот точно во сне…
Несмотря на то, что большинство женщин испытывало к мужчинам, за исключением своих любовников, полное, даже несколько брезгливое равнодушие, в их душах перед каждым вечером все-таки оживали и шевелились смутные надежды: неизвестно, кто их выберет, не случится ли чего-нибудь необыкновенного, смешного или увлекательного, не удивит ли гость своей щедростью, не
будет ли какого-нибудь чуда, которое перевернет всю
жизнь?
И как бы то ни
было, каждый вечер приносил с собою такое раздражающее, напряженное, пряное ожидание приключений, что всякая другая
жизнь, после дома терпимости, казалась этим ленивым, безвольным женщинам пресной и скучной.
Лихонин говорил правду. В свои студенческие годы и позднее,
будучи оставленным при университете, Ярченко вел самую шалую и легкомысленную
жизнь. Во всех трактирах, кафешантанах и других увеселительных местах хорошо знали его маленькую, толстую, кругленькую фигурку, его румяные, отдувшиеся, как у раскрашенного амура, щеки и блестящие, влажные, добрые глаза, помнили его торопливый, захлебывающийся говор и визгливый смех.
И вот, когда я глядел на эту милую сцену и подумал, что через полчаса этот самый постовой
будет в участке бить ногами в лицо и в грудь человека, которого он до сих пор ни разу в
жизни не видал и преступление которого для него совсем неизвестно, то — вы понимаете! мне стало невыразимо жутко и тоскливо.
Может
быть, по брезгливости, по малодушию, из-за боязни прослыть порнографическим писателем, наконец просто из страха, что наша кумовская критика отожествит художественную работу писателя с его личной
жизнью и пойдет копаться в его грязном белье.
Или, может
быть, у них не хватает ни времени, ни самоотверженности, ни самообладания вникнуть с головой в эту
жизнь и подсмотреть ее близко-близко, без предубеждения, без громких фраз, без овечьей жалости, во всей ее чудовищной простоте и будничной деловитости.
—
Будет шутить! — недоверчиво возразил Лихонин.Что же тебя заставляет здесь дневать и ночевать?
Будь ты писатель-дело другого рода. Легко найти объяснение: ну, собираешь типы, что ли… наблюдаешь
жизнь… Вроде того профессора-немца, который три года прожил с обезьянами, чтобы изучить их язык и нравы. Но ведь ты сам сказал, что писательством не балуешься?
Потому что сама по себе
жизнь или чересчур обыденна и скучна для тебя, или уж так чересчур неправдоподобна, как только умеет
быть неправдоподобной
жизнь.
Ей-богу, я хотел бы на несколько дней сделаться лошадью, растением или рыбой или
побыть женщиной и испытать роды; я бы хотел пожить внутренней
жизнью и посмотреть на мир глазами каждого человека, которого встречаю.
Есть великий закон, думаю я, одинаковый как для неодушевленных предметов, так и для всей огромной, многомиллионной и многолетней человеческой
жизни: сила действия равна силе противодействия.
— Ну тебя в болото! — почти крикнула она. — Знаю я вас! Чулки тебе штопать? На керосинке стряпать? Ночей из-за тебя не спать, когда ты со своими коротковолосыми
будешь болты болтать? А как ты заделаешься доктором, или адвокатом, или чиновником, так меня же в спину коленом: пошла, мол, на улицу, публичная шкура,
жизнь ты мою молодую заела. Хочу на порядочной жениться, на чистой, на невинной…
— Ну, а у вас, в Париже или Ницце, разве веселее? Ведь надо сознаться: веселье, молодость и смех навсегда исчезли из человеческой
жизни, да и вряд ли когда-нибудь вернутся. Мне кажется, что нужно относиться к людям терпеливее. Почем знать, может
быть для всех, сидящих тут, внизу, сегодняшний вечер — отдых, праздник?
Первый раз в
жизни я так
пел»… и вот я, — а я очень гордый человек,я поцеловала у него руку.
— В прежнее время люди жили веселее и не знали никаких предрассудков. Вот тогда, мне кажется, я
была бы на месте и жила бы полной
жизнью. О, древний Рим!
— Никогда не отчаивайтесь. Иногда все складывается так плохо, хоть вешайся, а — глядь — завтра
жизнь круто переменилась. Милая моя, сестра моя, я теперь мировая знаменитость. Но если бы ты знала, сквозь какие моря унижений и подлости мне пришлось пройти!
Будь же здорова, дорогая моя, и верь своей звезде.
Лихонин находился в том одновременно расслабленном и приподнятом настроении, которое так знакомо каждому человеку, которому случалось надолго выбиться из сна. Он как будто бы вышел из пределов обыденной человеческой
жизни, и эта
жизнь стала для него далекой и безразличной, но в то же время его мысли и чувства приобрели какую-то спокойную ясность и равнодушную четкость, и в этой хрустальной нирване
была скучная и томительная прелесть.
— Глупенький мо-ой! — воскликнула она смеющимся, веселым голосом. — Иди ко мне, моя радость! — и, преодолевая последнее, совсем незначительное сопротивление, она прижала его рот к своему и поцеловала крепко и горячо, поцеловала искренне, может
быть, в первый и последний раз в своей
жизни.
Точно, в самом деле, все это
было не из действительной
жизни, а из романа „Что делать?“ писателя Чернышевского.
Она посмотрела на него ласково. И правда, она сегодня утром в первый раз за всю свою небольшую, но исковерканную
жизнь отдала мужчине свое тело — хотя и не с наслаждением, а больше из признательности и жалости, но добровольно, не за деньги, не по принуждению, не под угрозой расчета или скандала. И ее женское сердце, всегда неувядаемое, всегда тянущееся к любви, как подсолнечник к свету,
было сейчас чисто и разнежено.
Последнее
было сделано совсем инстинктивно и, пожалуй, неожиданно даже для самой Любки. Никогда еще в
жизни она не целовала мужской руки, кроме как у попа. Может
быть, она хотела этим выразить признательность Лихонину и преклонение перед ним, как перед существом высшим.
Несколько лет спустя Лихонин сам в душе сознавался с раскаянием и тихой тоской, что этот период времени
был самым тихим, мирным и уютным за всю его университетскую и адвокатскую
жизнь.
Кроме того, он
был очень нетерпелив, несдержан, вспыльчив, скоро утомлялся, и тайная, обыкновенно скрываемая, но все возраставшая ненависть к этой девушке, так внезапно и нелепо перекосившей всю его
жизнь, все чаще и несправедливее срывалась во время этих уроков.
— Да так уж, знал. Раньше он
был обыкновенным светским человеком, дворянином, а уж потом стал монахом. Он многое видел в своей
жизни. Потом он опять вышел из монахов. Да, впрочем, здесь впереди книжки все о нем подробно написано.
— Ах!
Жизнь их
была какая разнесчастная! Вот судьба-то горькая какая! И уже кого мне жалеть больше, я теперь не знаю: его или ее. И неужели это всегда так бывает, милый Соловьев, что как только мужчина и женщина вот так вот влюбятся, как они, то непременно их бог накажет? Голубчик, почему же это? Почему?
Но ему суждено
было сыграть еще одну, очень постыдную, тяжелую и последнюю роль в свободной
жизни Любки.
Часто он думал про себя: «Она заедает мою
жизнь, я пошлею, глупею, я растворился в дурацкой добродетели; кончится тем, что я женюсь на ней, поступлю в акциз, или в сиротский суд, или в педагоги,
буду брать взятки, сплетничать и сделаюсь провинциальным гнусным сморчком.
Понятно, в конце концов случилось то, что должно
было случиться. Видя в перспективе целый ряд голодных дней, а в глубине их — темный ужас неизвестного будущего, Любка согласилась. на очень учтивое приглашение какого-то приличного маленького старичка, важного, седенького, хорошо одетого и корректного. За этот позор Любка получила рубль, но не смела протестовать: прежняя
жизнь в доме совсем вытравила в ней личную инициативу, подвижность и энергию. Потом несколько раз подряд он и совсем ничего не заплатил.
В кадетской библиотеке
были целомудренные выдержки из Пушкина и Лермонтова, весь Островский, который только смешил, и почти весь Тургенев, который и сыграл в
жизни Коли главную и жестокую роль.
У Гладышева
было в кармане много денег, столько, сколько еще ни разу не
было за его небольшую
жизнь целых двадцать пять рублей, и он хотел кутнуть. Пиво он
пил только из молодечества, но не выносил его горького вкуса и сам удивлялся, как это его
пьют другие. И потому брезгливо, точно старый кутила, оттопырив нижнюю губу, он сказал недоверчиво...
Его всегда тянуло к приключениям, к физическому труду на свежем воздухе, к
жизни, совершенно лишенной хотя бы малейшего намека на комфорт, к беспечному бродяжничеству, в котором человек, отбросив от себя всевозможные внешние условия, сам не знает, что с ним
будет завтра.
И в записке, которую он написал,
были удивительные слова, приблизительно такие: «Я полагал весь смысл
жизни в торжестве ума, красоты и добра; с этой же болезнью я не человек, а рухлядь, гниль, падаль, кандидат в прогрессивные паралитики.
— А будущая
жизнь? Там, после смерти? Вот, говорят, рай
есть или ад? Правда это? Или ровно ничего? Пустышка? Сон без сна? Темный подвал?
— Милая Женечка, право не стоит…
Жизнь как
жизнь…
Была институткой, гувернанткой
была, в хоре
пела, потом тир в летнем саду держала, а потом спуталась с одним шарлатаном и сама научилась стрелять из винчестера… По циркам ездила, — американскую амазонку изображала. Я прекрасно стреляла… Потом в монастырь попала. Там пробыла года два… Много
было у меня… Всего не упомнишь… Воровала.
— Свет велик… А я
жизнь люблю!.. Вот я так же и в монастыре, жила, жила,
пела антифоны и залостойники, пока не отдохнула, не соскучилась вконец, а потом сразу хоп! и в кафешантан… Хорош скачок? Так и отсюда… В театр пойду, в цирк, в кордебалет… а больше, знаешь, тянет меня, Женечка, все-таки воровское дело… Смелое, опасное, жуткое и какое-то пьяное… Тянет!.. Ты не гляди на меня, что я такая приличная и скромная и могу казаться воспитанной девицей. Я совсем-совсем другая.
Но и, кроме того, у Анны Марковны, довольно ограниченной умом и не особенно развитой,
было какое-то удивительное внутреннее чутье, которое всю
жизнь позволяло ей инстинктивно, но безукоризненно избегать неприятностей и вовремя находить разумные пути.
— Кроме того, — продолжала Тамара, — я хочу ее похоронить… На свой счет… Я к ней
была при ее
жизни привязана всем сердцем.
Все они наскоро после вскрытия
были зашиты, починены и обмыты замшелым сторожем и его товарищами. Что им
было за дело, если порою мозг попадал в желудок, а печенью начиняли череп и грубо соединяли его при помощи липкого пластыря с головой?! Сторожа ко всему привыкли за свою кошмарную, неправдоподобную пьяную
жизнь, да и, кстати, у их безгласных клиентов почти никогда не оказывалось ни родных, ни знакомых…
И в хрустально-чистом холодном воздухе торжественно, величаво и скорбно разносились стройные звуки: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!» И какой жаркой, ничем ненасытимой жаждой
жизни, какой тоской по мгновенной, уходящей, подобно сну, радости и красоте бытия, каким ужасом перед вечным молчанием смерти звучал древний
напев Иоанна Дамаскина!
— Да и недолго нам
быть вместе без нее: скоро всех нас разнесет ветром куда попало.
Жизнь хороша!.. Посмотрите: вон солнце, голубое небо… Воздух какой чистый… Паутинки летают — бабье лето… Как на свете хорошо!.. Одни только мы — девки — мусор придорожный.